Выбрать главу

Двери в соседнюю комнату, где обитала мадам Вулеву, – отворились; просунулася со свечкой в руке голова в папильотках, с подпудренным белым лицом, точно клоунским.

– Кто это, – взвизгнула громко мадам Вулеву, – не узнала я: вы?

– Мне не спится, вот я и брожу…

– Не одета я, – вскрикнула громко мадам Вулеву.

Дверь в соседнюю комнату быстро закрылась: и тут лишь Лизаша заметила, что не одета: под взором отца, пронизавшим насквозь: и – захлопнулась: и из-за двери сказала:

– Вы, богушка, право, какой-то такой: черногор-черноватик! Меня напугали.

Об этом и думала: тут – постучали:

– Кто?

Дверь отворилась: стояла фигура в седом, живортутном луче: электричество вспыхнуло: «богушка» в ценном халате из шкур леопардов, с распахнутой грудью в червленой мурмолке вошел неуверенно:

– Можно?

Присел у постели, немного взволнованный, одновременно и хмурый, и робкий, стараяся позой владеть: сохранить интервал меж собой и Лизашею; видимо, к ней он пришел: объясниться; быть может, пришел успокоить ее и себя; или, может быть, – мучить: ее и себя; даже вовсе не знал, для чего он явился; дрожали чуть-чуть его губы; на грудку свою подтянув одеяло, сидела Лизаша; она удивлялась; головку сложила в колени: и мягкие волосы ей осыпали дрожавшее плечико; робко ждала, что ей скажут; и голую ручку тянула: схватить папироску – со столика; вдруг показалось ей – страшно, что – так он молчит; потянулась к нему папиросочкой:

– Дайте-ка мне – прикурить. Протянул ей сигару:

– Курни.

И пахнуло угаром из глаз; но глаза он взнуздал:

– Я пришел объясниться: сказать.

И, подумав, прибавил:

– Дочурка моя, у нас этой неделей не ладилось что-то с тобой.

Поднесла папироску: закрыв с наслаждением глазки, пустила кудрявый дымочек.

– Быть может, с тобой неласков я был: но сознание наше – сложнейшая лаборатория; всякое в нем копошилось.

И в ней копошилось: слова копошились:

Вокруг высокого чела,Как тучи, локоны чернеют.

Ему протянула ручонки: их взял, облизнулся; и стал – вы представьте – ладонку ее о ладонку похлопывать:

– Ладушки, ладушки! Где были? У бабушки. Что ели? Кашку. Что пили? Бражку.

Но что-то фальшивое было в игре сорокапятилетнего мужа, к игре не способного, с взрослою дочерью; он это понял, откинулся, бросил ладони; сморщинились брови углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх; между ними слились три морщины, как некий трезубец, подъятый и режущий лоб.

Точно пением «Miserere» звучал этот лоб. Ей подумалось: «Странно: зачем объясняться теперь, поздней ночью, когда можно было бы завтра?» И стало неловко: чуть скрипнула дверь – от мадам Вулеву: и сказала она с передергом:

– Меня лихорадит.

Увидев, что он захмурел, улыбнулася, и с материнскою нежностью лоб его тихо погладила ласковой ручкою.

– Лобушка мой!

– Ах, сестрица Аленушка.

– Можно, – поймала глазами глаза его, ставшие черными яшмами, – можно сестрице Аленушке?…

– Что? – испугался он.

– Вас… назвать… братцем?

– Иванушкой?

– Да!

Неожиданно сжав на груди волосатой головку, спалил ее лобик дыханием, как кислотой купоросной.

– Нет, лучше не надо.

Отбросился: алый, как лал, – удалился.

Представьте же: желчь у него разлилась в эту ночь; утром встал – черно-желтый: с лимонно-зеленым лицом.

20

Продувал ветерец.

Отовсюду к Пречистенке двигались мальчики, – к желтому дому о трех этажах; надоконные морды его украшали; над ними – балкон; отступя от него у стены, между окон круглели колонны: под строгим фронтоном: железная черная вывеска золотом букв прояснялась: «Гимназия Льва Веденяпина». Полный швейцар, при часах, в черном, с медными пуговицами топтался у двери: в передней.

Сюда приходили.

И здесь раздевались, отсюда уже поднимаясь по каменной лестнице, скрытой зеленой дорожкой ковра, – к балюстраде, где десять блистающих, белых колонн изукрасили лепкой себя над квадратом перил, открывавшим провал: вниз, в переднюю: вкруг балюстрады – тишело; хрустальною ручкою дверь открывала квартиру директора; сам Веденяпин за этой белою дверью таился; отсюда – выскакивал он; и сюда – пролетал; здесь устраивал головоломы.

– Э… э… а… а… о…

То – визжало; то – плакало; то – заливалось: слоновьими ревами.

Дверь же вторая, перед лестницею, уводила в двухсветный колончатый зал с тяжелеющим образом (посередине, под резаным, темным киотом мигала лампадка малиновым светом отсюда): ступенился ряд гимназических лестниц; и – бары стояли; «вава-вавава» – ватаганили мальчики, отроки, юноши в черненьких курточках, с черными поясами и в черненьких панталонах навыпуск; слонялись и шаркали взад и вперед: в одиночку иль парами, тройками, даже четверками, переплетаясь руками; стоял топотень: громко двестиголовое горло вавакало; – «ва», наливаяся силой, став «в в ооо», заострялось порою до «ввууу».

– У-у-у…

Седо-бурый старик надзиратель с морщинистой шеей, бродивший среди гаков и шерков, пускал:

– Тсс… Смотри у меня!

Заводился ехиднейший тип: подвывателя; он вызывал неприятный феномен: всеобщего взвоя.

Средь гокавших, праздно басящих, бродящих, толпящихся тыкался Митя Коробкин, волнуясь и дергая свой перевязанный палец: явился в гимназию он: отстрадать; ожидала расплата за то, что подделывал подпись; расплата – ужасная; жизнь от сегодня сломается: надвое; он – гимназист: до сегодня; и завтра он – кто?

Двороброд.

Его сердце кидалось строптивством и страхом; за что он страдал? Лишь за то, что терпение лопнуло, что перестал выносить приставанья товарищей он:

– Эй, Коробкин, Коробкин! Скажи-ка, Коробкин! – Толстого читал?

– Не читал.

– Просто чорт знает что, а еще – сын профессора. Вот отчего он подделывал подпись!

Раз кто-то сказал:

– Этот, знаете ли, прогрессирует: параличом рассуждающих центров.

Читать: что прикажете?

Дома – нет книг по словесности: по философии, по математике – сколько угодно… Толстого нет, Пушкина: ну-ка, – попробуй-ка…

– Литературное чтение, Митенька, знаешь ли, – да-с: в корне взять, – от наук отвлекает: еще начитаешься…

Знал, что предложена будет «История физики» или «История» там… индуктивных наук.

– Вот Уэвеля томик прочти: преполезно!

– Да мне бы Толстого.

– Толстой, знаешь ли, говоря рационально, – болтун… Так сбежал на Сенную: в читальню Островского; вовсе

забросил уроки; носил сочиненные им же записочки для объяснения исчезновений из классов: подделывал подпись отца; эта ложь длилась год; раза два надзиратель весьма подозрительно подпись ощупал глазами: раз пристально он посмотрел, покачал головой: но – смолчал, недоверчиво сунул записку в карман; Митя вспыхнул; с неделю назад подозвал надзиратель Коробкина: мрачно заметил:

– А вы бы уж лучше признались во всем: про записочки,

Митя божился: и – нет: не поверил.

– Пойду, покажу-ка: как выскажется Лев наш Петрович.

А Митя исчез – с перепугу: в гимназии не был неделю; он знал – буря ждет; будет изгнан с позором: да, да, – Лев Петрович внушал ему ужас: сутулый, высокий, худой, с серой, жесткой зачесанной гривой, с подстриженною бородою, в очках золотых, в синей куртке кургузой, директор казался Атиллой; под серой щетиной колечком слагал свои губы, способные вдруг до ушей разорваться слоновьими ревами, черный язык показать; быстро дергались уши; бывало, он несся по залу, желтея янтарным своим мундштуком, развевая за спину дымочки: пред ним расступались и кланялись: щеки худые всосались под скулами; очень красивый и правильно загнутый нос подпирал два очка, над которыми прыгали глазки в щетинища бровные; и костенел препокатый и в гриву влетающий лоб; очень длинные руки (длиннее, чем следует) явно являли вид помеси: льва, лошадиного (или ослиного) остова с… малым тушканчиком.