Огромными, безумными стаями, как при переселении крыс, они вместо прежних митингов носились теперь бесцельно по городу, вдруг сбиваясь в гомонящие муравейники возле всевозможных контор, откуда на свои последние гроши получали липовые бумажки, для смеху названные кем-то многозначительным иноземным словом – "акции". С помощью этих самых "акций" одураченный, ошалевший люд, похоже, надеялся как можно дольше не околеть с голоду.
Еще большее презрение вызывали у Елизара Суреновича управители, пастухи, так сказать, этого одичавшего стада, розовощекие, упитанные, каждый Божий день вылезающие на экран и с плотоядными ухмылочками, с глубокомысленно-тупым видом несущие несусветную чушь о каких-то реформах, стабилизации, инфляции – да о чем угодно. Эти тоже были не скотами, а еще хуже, потому что даже волк не охотится вблизи своего логова и режет на пропитание только самую немощную жертву, понимая, что наступит завтрашний день, когда опять захочется жрать. Эти осатаневшие от легкости грабежа, уже нюхнувшие кровцы крушили все подряд, своих и чужих, куда доставала рука, оставляя после себя, как саранча, только выжженную пустыню.
Пораженный Благовестов догадывался, что свершается Суд Божий и в отчаянной схватке с судьбой он и сам потерпел сокрушительное поражение. Нельзя построить счастливое царство на опустошенной земле.
О собственных капиталах Елизар Суренович не беспокоился, они давно "прокручивались" в иных государствах, опекаемые надежными, преданными людьми, большей частью не российского происхождения. Да и вообще никогда не был он так порабощен и одурманен деньгами, как нынешние, так называемые бизнесмены, у которых при слове "доллар" рожи вытягивались, как у бурлаков с картины Репина.
После взрыва организм Елизара Суреновича приобрел оригинальные особенности, которым он отчасти умилялся. Печень опустилась куда-то в область желудка, который ему наполовину урезали, череп немного сплющился, отчего он теперь напоминал юродивого, который постоянно чему-то загадочно улыбается; шейные позвонки поскрипывали, как дверные петли, требующие смазки, правая нога не сгибалась и при движении то и дело игриво подворачивалась под костыль. Но духом он был по-прежнему бодр, на аппетит не жаловался, и сердце мощно отмеривало все те же семьдесят толчков в минуту.
С утра до обеда, до двух часов, он путешествовал по своей огромной квартире, располагаясь на отдых в самых неожиданных местах: то на кухне, то в туалете, то прямо на полу, на ковре, куда валила неожиданно подвернувшаяся нога. Повсюду у него были разбросаны любимые книги, стояли склянки с лекарствами, бутылки с вином. К красному вину он пристрастился, как мальчик к леденцам, и за день успевал опорожнить две-три бутылки грузинской "Хванчкары" или итальянского кьянти. На телефонные звонки больше не отвечал, изредка, в случае крайней необходимости, отзванивал кое-кому, отдавал ядовитые, не всегда внятные распоряжения. После нескольких стаканов душа его умиротворялась, и он уже не удивлялся, наталкиваясь в каком-нибудь углу на Машу Копейщикову, единственную свою нынешнюю прислугу, санитарку, сиделку и подружку.
Машу Копейщикову привел в дом Иннокентий Львович просто так, для обозрения, неизвестно какими соображениями руководствуясь, и первым желанием Благовестова было спустить чумовую девицу с лестницы. Уж больно она была страхолюдной. Лет тридцати от роду, укутанная в какие-то пестрые тряпки, с вытаращенными коровьими глазами, с кривым ртом и нечесаными космами, закрывающими пол-лица, как у проституток из Сомали. Но дело было даже не во внешности.
Привыкший доверять Груму во всем, что касается житейского обихода, Елизар Суренович по возможности ласково обратился к девушке:
– Ну что же, дитя, хочешь немного поработать у дедушки Елизара? Поухаживаешь за больным старичком?
На что странная девица ответила басом:
– Нам-то что. Мужик да боров – все едино. Постелить да обиходить – дело привычное, – и заржала идиотским смехом.
Благовестов велел ей побыть на кухне и спросил у Иннокентия Львовича:
– Ты кого это привел, старый насмешник?
Верный соратник усмехнулся:
– Сиротка она. Существо безответное. Погоди злиться, может, после спасибо скажешь.
Оставил ее Елизар Суренович единственно потому, что была во всем этом маленьком происшествии какая-то загадка, задевшая его любопытство. Да и ситуация сложилась так, что после больницы все прежние пассии как-то враз ему опостылели и никакой из них он видеть не хотел.
– Ладно, Кеша, пусть пошустрит денек, после заберешь. Но не дольше.
Стоило Груму захлопнуть за собой дверь, как Маша явилась в спальню, но совершенно в ином обличье. Она была абсолютно голая, зато на голову напялила его собственную старую фетровую шляпу с широкими полями.
Первой мыслью Благовестова было, что поганец Грум, воспользовавшись его немощью, устроил диверсию и оставил его наедине с полоумной. Однако поразило и другое. В разобранном виде она уже не казалась уродиной, отнюдь, скорее, напоминала кустодиевскую "Русскую красавицу", только с еще более плотными, упитанными, ухоженными телесами.
– Ножонки будем на ночь мыть? – пробасила, сверкнув исподлобья свирепым взглядом.
Сразу не опомнясь от ошеломляющего впечатления ее победительной розовой телесной мощи, Благовестов осведомился:
– Ты по какому же это случаю вдруг растелешилась?
– Чего, не нравится, что ли? Обыкновенно мужчины это приветствуют.
– Чего – это?
– Ну, чтобы бабенка, значит, наизготовку была, навскидку, значит, – и опять призывно загудела неудержимым, клокочущим смехом.
На ночь она не только помыла ему ноги, добыв где-то внушительных размеров фаянсовый таз, но и протерла влажным полотенцем каждую его ложбинку и впадинку, заодно ловко прощупав, промассировав все косточки. Он как бы заново родился в ее сноровистых, сильных руках и невольно пустил слезинку по безвременно ушедшей Ираиде Петровне, с которой ему иногда бывало так же хорошо. Потом чудная девица накормила его необыкновенно вкусным, ароматным диетическим варевом, которое она назвала "гурьевской кашей", и напоила отваром каких-то неведомых ему трав.
Первую ночь после больницы он спал как убитый, без кошмаров и сожалений о нелепо скомканной жизни.
Когда через два дня Грум приехал для обычного доклада и, лукаво усмехнувшись, поинтересовался, не забрать ли Машу, Благовестов попросту отмолчался, а еще через месяц так привык к ее неназойливому присутствию в квартире, как привыкают к стрекочущему за печкой сверчку. У нее обнаружилось бесценное свойство:
Маша возникала перед глазами, только когда в ней случалась надобность, когда требовалось что-то сделать, подать, услужить. Стряпала она превосходно, точно чутьем угадывала любимые Благовестовым блюда, и при этом подавала все вовремя и в меру разогретое или остуженное. За весь месяц капризный Благовестов только раз на нее накричал, да и то по пустяку: в утреннем омлете обнаружил зеленые прожилки укропа, который на дух не переносил.
– Ты что же, крыса безмозглая, отравить хозяина вздумала, – только начал он распаляться, но не успел даже вмазать по ее толстому заду, как она уже вернулась с кухни с новой тарелкой и с новым омлетом.
Однажды его озадачило, откуда Маша берет деньги на продукты. Он позвонил в колокольчик, и она мгновенно возникла в дверях, по обыкновению голая и в фетровой шляпе. У него было впечатление, что за все это время она так ни разу и не оделась.
– Скажи, пожалуйста, чумовое дитя, – спросил Елизар Суренович благосклонно. – На какие шиши ты все покупаешь? Вот вчерашнюю телятину, например? На свои, что ли?
Маша присела на свой узаконенный пуфик, расставя ноги так, чтобы хозяин мог полюбоваться ее пышным лобком.