Выбрать главу

- Нет, господин, постойте, постойте! - взывал Леонид Егорович жалобным голосом и на ходу стирал ладонью пот, обильно струившийся по его лицу. - Я прошу вас! Не убегайте, мне трудно угнаться за вами, я не такой уж поворотливый, не такой, как вы... Но я очень прошу! Выслушайте меня!

Григорий Чудов и летописец Мартын Иванович, которые прогуливались по улицам, занятые наблюдениями и беседой, с удивлением посмотрели на этого странного, смешного человека в красном, словно бы возносившего молитву небесам. Да и катившийся с ним рядом Антон Петрович выглядел забавно в его голубом трико. Григорий узнал, конечно, артистов из "Гладкого брюха", но их появление на улице, даже в такой из ряда вон выходящий день, появление в сценическом облачении, производило впечатление какого-то удручающе грубого, надуманного гротеска.

Перед тем московского гостя и беловодского хрониста обогнала еще более удивительная компания, состоявшая из Пушкина, Горького и великого поэта из Кормленщикова. Они спасались от огня, шатались и напевали. Григорий Чудов неожиданно воскликнул, указывая на комедианта, изображавшего Фаталиста:

- Я мог быть на месте этого паяца!

- Но я-то настоящий летописец! - громко и запальчиво выкрикнул Мартын Иванович. - Вы до сих пор не оценили по достоинству мою деятельность, молодой человек! Я пишу! Ничто в этом городе не ускользает от моего внимания!

Петя Чур, заслышав обращенные к нему слова Красного Гиганта, не обернулся, но замедлил шаг, давая артисту возможность изложить все его просьбы. Впрочем, и слушая, молодой человек занят был исключительно собой, прислушивался к температуре в самых отдаленных уголках тела, к току крови и даже прикладывал с задумчивым видом палец то к голове, то к груди, проверяя их сохранность. Осмыслив добытые в этих исследованиях данные, он грустно кивал в подтверждение, что дела его плохи. Почва уходила из-под ног Пети Чура.

- Люди добрые, - изливал душу Леонид Егорович, апеллируя не только к чиновнику, но также к Антону Петровичу и даже к следовавшим за их пестрой компанией московскому гостю и летописцу, как если бы и от них зависело его будущее, - войдите в мое положение! Допустим, я заслужил это наказание... но на время, я хочу сказать, что оно должно носить временный характер, и я вправе это сказать, глядя на моего друга, пережившего подобное... Испытательный срок, да? Допустим, но я его выдержал, не так ли? Все мыслимые сроки вышли, я уверен! Или вы так понимаете свою демократию, что я должен ходить с этим пузом до скончания века? Ждать, пока вы перестанете мутить воду? Но ведь я отлично зарекомендовал себя за это время. Укажите на мои ошибки... вряд ли вы их найдете! Я держался молодцом, ничуть не хуже моего друга, но он уже давно в норме, а я все еще постыдно, невероятно, безобразно толст! Почему? Был отвратителен в роли политика... Я признаю это! Связал свою судьбу с грязнейшей из партий, с мракобесами, ненавистниками людей, и поделом поплатился за это. Но наказание исчерпано! Я другой уже! Был и артистом... Разве я мало потешил вас, кувыркаясь по сцене?

- Зачем же ты унижаешься, Леонид Егорович, - не удержался, вставил наконец Антон Петрович. - Нельзя, это нехорошо... держи себя в руках!

- Держал! Больше не могу! Я тоже человек! Я требую снисхождения и милости!

Леонид Егорович, которого просто заклинило на ужасной мысли, что с ним поступили крайне несправедливо и что у него едва ли остались надежды на лучшее будущее, причитал и дальше, но Антон Петрович уже не слушал его. Из его памяти как-то ускользнул прогноз Кики Моровой, что уже завтра его друг проснется нормальным человеком. Он даже, пожалуй, знал наверняка, что Леонид Егорович действительно лишился всех шансов вернуть себе былой облик и что связано это с происходящими в городе переменами, с исчезновением Кики Моровой и стоящим теперь на очереди исчезновением Пети Чура, а также, очевидно, и всех остальных пособников мэра, не исключая и самого Волховитова. Кому в подобной суматохе до маленькой обиды какого-то дурацкого Красного Гиганта? Антон Петрович жалел друга, но его плач и жалобы, его униженные просьбы были ему неприятны, сам он вел себя куда достойнее, когда соглашался в больнице на сделку с Петей Чуром, хотя о самом этом факте предпочитал не вспоминать. Сейчас он думал о том, что будет завтра с ним, когда он проснется не просто в новом городе, потерявшем своих правителей, а в городе, где он уже никогда не встретит Кики Морову.

И это пробуждение представлялось ему немыслимо отдаленным, пунктом на столь дальней дороге, что и конца ей не было видать, она терялась не то в тумане, не то в какой-то паутине, по странной прихоти видения символизирующей время. И сам он проснется уже не сегодняшним человеком неопределенного возраста, полным сил и готовности влюбляться, прожигать жизнь и жить в свое удовольствие. Его будущее, неизбежное и, невзирая на всю дальность дороги, близкое, именно в усеченности и высыхании, в том, что он станет субъектом смехотворных размеров, без определенных занятий и заметного лица, тщедушным, нервным, бесполезным, с поредевшими волосами, с мхом в ушах и вечной щетиной на щеках, с прошлым, о котором никто, кроме него, ничего не будет помнить. Возможно, он уже стал таким человеком. И что же он помнит о своем прошлом? Вопрос лучше поставить так: что из его прошлого достойно упоминания? Что он расскажет своим внукам? Что когда-то был режиссером театра, потом политиком, стал эстрадным борцом, клоуном? И любил фантастическую женщину?

Странным образом он ощущал, что все это уже действительно в далеком прошлом и что воспоминания о таком прошлом не способны ни в ком пробудить никаких ярких ассоциаций. Даже в нем самом, для него это тоже довольно-таки тусклые страницы каких-то незавидных событий. Впрочем, для окружающих вообще ничто, как если бы он потерял свое поколение, современников и очутился среди людей далекого будущего, в которых его рассказы не отзываются хотя бы эхом чего-то прочитанного в книгах или в учебниках истории. Неужели Кики Морова сказала правду: люди начисто позабудут короткую эру правления Волхва?

Но как такое возможно? И все же дело не в окружающих, среди которых он, может быть, только по случайности заблудившийся человек, а в нем самом, в том провале, которым стало для него самого время его страданий и любви. Он помнит это время, но оно не мучит, не прожигает его, он не вздрагивает и не просыпается среди ночи, внезапно вспомнив что-то из той поры. Оттого ли так, что он внезапно состарился, оскудел, растерял взволнованность и не обрел ничего, кроме безразличия?

Нет, повинны в этом забвении, а следовательно и безразличии, все-таки именно окружающие. Он что-то помнит и этим лучше их, не помнящих ничего. Благодаря этому он неизмеримо выше их. Но в высшем смысле достигнутое все же никакая не высота, оно возвышает его над толпой беспамятных, безмозглых, фактически безголовых, но не возвышает его лично, не возносит его дух, не позволяет дотянуться до совершенства, которое погрезилось ему, когда он мечтал погибнуть, исчезнуть вместе с исчезающей Кики Моровой.

Антон Петрович не хочет быть таким. Ему стыдно жить в пыли забвения, в этой пустыне, где зной высушил всю влагу и все превратил в песок, в этом провале, где смутные тени неких обитателей мнят непознаваемым провалом собственное недавнее прошлое. Антон Петрович находит зазорным для себя с такой тусклой ленью, с такой бесцветной тоской припоминать происходившее с ним вчера, жить настоящей минутой, жить не для чего иного, чтобы только жить, не иметь живого отклика в душе на воспоминания, которые по праву следует назвать светлыми. Какой стыд, позор и мрак! И если он лишен возможности быть другим, если быть нынешним его заставляет собственный одряхлевший, поизносившийся организм, в котором душа едва держится и служит разве что бесполезным придатком, он предпочитает убить себя.

Решение созрело мгновенно, по правде сказать, была прямая дорога в пропасть, а не мысль с ее хрупкими и призрачными построениями. Антон Петрович запищал тонко, словно комар, подбежал к гранитным перильцам набережной, перемахнул через них и кинулся в реку. Быстрое течение понесло его. Он отнюдь не попал сразу в объятия избавительницы смерти, а если и рассчитывал, что умрет от одного соприкосновения с водой, то этим надеждам не суждено было сбыться, как и тем, что он разобьется о кстати подставившееся дно. До дна он не достал вовсе, какая-то сила легко, играючи вытолкнула его на поверхность, и он поплыл, не прилагая почти никаких усилий, в серых сумеречных водах, мутных и грязных. Но оставшиеся на берегу понимали грозившую ему опасность и не отрывали глаз от его головы, стремительно превращавшейся в точку. Леонид Егорович умолк и застыл, как изваяние, а Мартын Иванович закричал, замахал руками, призывая помощь. Григорий же развел руки в стороны, давая понять, что летописец знатно ошибся, если вздумал адресовать ему свои человеколюбивые кличи.