Таможенникам нравится произносить это слово с ударением на третьем слоге – так им кажется презрительней.
Но меня не утомляло стояние в этой круглосуточной очереди. Наоборот, как киношник, я видел, что на меня буквально со всех сторон прет новый, яркий, почти фронтовой материал: эти взмыленные эмигранты, остервеневшие в боях с ОВИРом, ЖЭКами, отделами кадров, Министерством культуры и таможнями и навьюченные детьми, родителями и вещами. Эти чистенькие, как с другой планеты, иностранцы. Эти молодые веселые мародеры-таможенники и их прихвостни – небритые мордастые грузчики, которые вьются меж эмигрантов, нашептывая сомнительные предложения пронести в самолет что угодно или «договориться» с таможенным инспектором, чтобы он не открывал ваш чемодан. И – разговоры, разговоры:
– Сейчас они отправят эту женщину на гинекологический осмотр! Вот увидите! За то, что ее муж не подписывает акт про контрабанду серебряных вилок. Позавчера было то же самое, я сам видел. Только не из-за вилок, а из-за ложек, и они тоже прицепились – «контрабанда». А женщина говорит мужу: «Слушай, мы оставили им квартиру, машину, деньги в банке и мебель. Так брось им эти ложки, пусть они подавятся!» И что вы думаете? Они ее за это отправили на гинекологический осмотр. И заставили сидеть в гинекологическом кресле до отлета самолета! Фашисты!
– А вы знаете, что делают на ленинградской таможне? У моего брата были краски – обыкновенные краски в тюбиках. Они спрашивают: «Вы художник?» – «Да. Я художник». «Ага, Хорошо. Где ваша палитра?» – «Вот». И знаете, что сделал таможенник? Он прокалывал каждый тюбик и выжимал краски на палитру. Формально – искал бриллианты, а на самом деле – просто издевался, вы же знаете, что такое найти у нас хорошие краски! Дефицит хуже мяса! Брат все деньги потратил на эти краски, ничего не вез с собой, кроме них – художник! А этот мерзавец нарочно, как садист, выдавливал каждый тюбик на палитру – все выдавил, без остатка!…
– Ой, вы бы видели, как они издеваются в Одессе! Когда я сдавал грузовой багаж, они отняли у меня ковер – обыкновенный ковер, из магазина, 1200 рублей стоит. Тоже сказали – контрабанда. Так я пошел жаловаться начальнику таможни. Я показал ему свои документы – я всю войну прошел капитаном артиллерии, имею два ранения и восемь боевых орденов. И знаете, что он мне сказал? Он говорит: «Скажите спасибо, но мы только берем с вас штраф за попытку провоза контрабанды!» – «Но при чем тут контрабанда? – говорю.– Я же не прятал этот ковер! Я его сдавал в багаж!» – «Все! – говорит.– Идите!» И знаете, что я ему сказал? Я сказал: «Хорошо! Вы будете иметь мой ковер, но вы будете иметь и мое горе! Бог есть!» И я вам говорю: вон лежит мой сын, он умирает, у него лейкемия, ему каждый час нужно принимать по десять таблеток, а они не пропускают никакие лекарства, я уже ходил тут к начальнику таможни. Я говорю ему: «Пропустите хоть двадцать таблеток, на два часа до Вены! Иначе парень умрет по дороге!». Знаете, что он ответил? «Не летите!». Вот и все, представляете? «Не летите!». Но я вам скажу: они будут иметь наши ковры и наши ложки, но они и будут иметь и наше горе! Очень скоро! Бог есть!…
Я впитывал в себя эти разговоры, лица, детали: мучнистую белизну лба огромного 23-летнего сварщика с лейкемией, который лежал на полу, на брезентовых носилках, почему-то босой, но в пальто и с кислородной маской на лице… потерянное черепашье лицо старухи Фельдман… истерические поцелуи взасос 16-летней еврейской девчонки и 17-летнего русского парнишки, расстававшихся навсегда (казалось, они тр…я прямо сейчас, стоя, на глазах у родителей и у всего мира)… красные варежки, свисавшие из рукавов кроличьей шубки девочки со скрипкой… мембранный, с потолка, голос объявлений о посадке в самолеты на Токио, Монреаль, Париж, Прагу, Хельсинки… хрипло орущего потного грудного ребенка и над ним – огромную бледно-синюю женскую грудь, которую толстая жена умирающего одесского сварщика поминутно мяла и опять совала ребенку в рот… бесконечные маятниковые раскачивания взад-вперед пейсатого сирина в ермолке, приехавшего в Шереметьево из Бухары еще неделю назад… бутерброды с красной икрой и шампанское у какой то шумной пьяной компании провожающих… красивую бледную брюнетку с большими черными и бездонными, как ствол гаубицы, глазами, багаж которой потрошат теперь таможенники, высоко поднимая над ее чемоданом какие-то платья, кофточки, туфли и колготки…
Я, тоже потный под свитером и курткой и небритый после бессонной ночи, жевал вчерашний бутерброд и ногами продвигал к таможне свой чемодан, рюкзак и пишущую машинку. И вертел головой из стороны в сторону, панически боясь, что ведь забуду массу примет этого всеобщего остервенения последних, прощальных дней. А записать нельзя: таможенники проверяют даже телефонные книжки и уничтожают все рукописи, записи, письма. И я мысленно диктовал себе в память все, что видел. Фильм, новый фильм, который я тут же назвал «Еврейская дорога», родился во мне в этой очереди, и теперь я мечил его в душе, как новорожденного ребенка, и ликовал от своего замысла. Если записать все, что творится вокруг и случится потом с тремя дюжинами эмигрантских семей по дороге Москва – Вена – Рим – США и Москва – Вена – Израиль, если записать все до мелочей – и разбитые надвое семьи, и мимолетные дорожные романы, и мародерство этих таможенников, и встречу с новым миром, – это же кинороман, как еврейские «Унесенные ветром», «Доктор Живаго», «Блуждающие звезды»!…
И вдруг все, что я сделал в кино до этого – даже мой последний фильм, арестованный КГБ и запрещенный цензурой, – все показалось мне мелким и малозначительным. Здесь, в погаси орущей очереди эмигрантов, я вдруг почувствовал, что «Еврейская дорога» – вот моя миссия! Само Провидение бросило меня сюда с пишущей машинкой, чтобы я поплыл с потоком эмигрантов, стал хроникером этого потока, потом снял эту еврейскую киноэпопею с достоверностью документа истории, И теперь я взмывал душой над толпой, чтобы все увидеть, ничего не забыть.
– Слушайте, почему, уезжая, мы, каждый – даже эта девочка со скрипкой! даже этот ребенок с соской во рту! – должны платить им по 500 рублей за потерю советского гражданства? Они лишают нас гражданства, и мы же должны им за это платить?!
А ведь и правда, подумал я. Они уже отпустили нас, они уже не властны над нашими жизнями и душами, но как собака хватает вас за штанину и дергает, и рвет, так и это государство, и каждый его чиновник пытаются – с матерным лаем и хамством вырвать из нас на прощанье еще что-нибудь: золотые запонки, вилки, смычок от детской скрипки и даже стиральный порошок!…
– Мужчина! Вы собираетесь лететь или вы передумали?
Я очнулся от самодиктовки – черт возьми, оказывается, подошла моя очередь! Забросив на спину брезентовый рюкзак, я потащил в таможенный зал свой чемодан и машинку.
– К первой стойке! – приказала грудастая дежурная.
Но у первой стойки инспектор Алеша, уже закончив досмотр багажа бывшего капитана артиллерии, вдруг сказал ему:
– А ну-ка снимите пальто с вашего сына!
– Да вы что? – Испугался отец умирающего.– Он же на полу лежит, его продует!
– Я должен проверить его пальто, иначе не полетите, – отрезал Алеша и приказал мне: – А вы идите к четвертой стойке, я занят.
Так, подумал я, сейчас они меня погоняют! Я сбросил со спины рюкзак и, оставив свои вещи на полу среди зала, пошел к четвертой стойке. Там, напротив высокой стройной брюнетки с тонким лицом и огромными черными глазами-гаубицами, стояли сам начальник таможни майор Золотарев – худощавый альбинос с заячьим профилем – и еще два таможенных инспектора с погонами лейтенантов. Перед ними на широком таможенном столе, рядом с выпотрошенным чемоданом были разложены какие-то рекламные плакаты, театральные афиши и программки. И с каждой афиши смотрели огромные глаза этой молодой брюнетки, и тут меня что-то толкнуло: Господи! Да это же эта… Как ее? Актриса из Минска. Я видел ее в «Любовь одна» и в «Царской милости»!