Под стать монаху Туз отпустил бороду и волосы до плеч. Войти в образ Мефодия было не так-то просто, зато помогало в работе. Перво-наперво затонировал вещее словечко, которое настраивало на игривый лад. «Молодец! – одобрил Филлипов. – Верный ход. А то ведь женщины читают»… Но тут встряла раздраженная постом и вообще воздержанием Липатова: «Не знаю, чем уж так противно тебе это слово? Тоже, кстати, живая история! Истинный вкус, говорил Пушкин, не в безотчетном отвержении, но в соразмерности и сообразности». Почувствовав, что не туда заехала, продолжила с меньшим напором: «Ну, может, здесь оно не по размеру, но в тебе, Филлипов, говорит, уверена, мужской шовинизм».
Наконец в самом начале Страстной недели и впрямь выявился, когда сам захотел и в каком пожелал образе, а именно некто иной, как одинокий Козьма с гвоздем в руке, будто им и накарябал похабное известие.
«А где Демьян? – строго спросил Филлипов. – Уж не счистил ли, ты, олух, Демьяна?» Он забывался в ту пору, восстанавливая на пару с Липатовой «Тайную вечерю» из Фарного костела, что в Могилеве. Обязался воскресить все лики за две недели, точно к Пасхе, и недосыпал.
Они поспели к сроку, хотя неожиданно возник лишний, тринадцатый апостол. Филлипов, кажется, вскрыл более древний слой живописи. «Вот, братие, теперь тут два Иуды», – нервно усмехался.
Забавно, но второй по счету смахивал на Туза. Все собрались поглядеть и сравнивали, пытаясь отыскать различия. Если и были, то лишь в одежде. «Наш в голубом, а тот в гороховом, – заметил доброжелательный Леня Лелеков. – Хотя такой же кудрявый и рыжий – ну разрази меня гром! – точь-в-точь Бубей!»
Сходство неприятно поразило Туза. Он даже заподозрил злой умысел со стороны Филлипова. В тот же вечер взял Новый завет, чтобы разобраться, что к чему, и за ночь проработал четыре Евангелия.
«Один из вас предаст меня, – произнес Иисус за ужином и подал Иуде хлеб, смоченный в вине. – Что делаешь, делай скорее». Тот спохватился и быстренько вышел. Все решили, что за продуктами. Не дожидаясь его возвращения, Иисус поспешил в Гефсиманский сад. Он уже знал свою судьбу, но все-таки молился, чтобы миновала его чаша страданий. А вскоре в этот ночной сад Иуда привел целую толпу с палками и копьями. «Кого я поцелую, тот и есть, – сказал им. – Возьмите его и ведите осторожно». Затем подошел к Иисусу, обнял и облобызал, воскликнув: «Радуйся, Равви!» Когда подступили фарисеи и слуги первосвященников, апостол Петр выхватил меч и отсек одному ухо, намереваясь сражаться. Но Иисус утихомирил: «Как же иначе сбудется писание, что так должно быть? Вложи меч в ножны; неужели мне не пить чашу, которую дал мне Отец?» Его бы защитили, конечно, двенадцать Легионов Ангелов, но замысел-то был другой – показать, что смерть в этом мире побеждена. Страшна, как пугало, но, если подойти поближе, – огородное…
И Туза к утру осенило. Он понял тайну вечери. Вот в чем дело – Иисус, не желая тянуть с чашей, убедил Иуду сдать его первосвященникам. Это был секретный, неизвестный другим апостолам, договор. И деньги-то Иуда взял только затем, чтобы все выглядело правдоподобно, иначе бы вряд ли поверили. Наверное, равнодушно пожал плечами: «Ну, сколько не жалко». Ему и выдали ничтожные по тем временам тридцать серебряников. Заранее условившись с Иисусом о месте встречи, привел фарисеев. Он заклинал их бережно обращаться с Учителем. Мог бы издали указать перстом, однако подошел и поцеловал Иисуса – вот, мол, я все исполнил, как Тобою сказано. Конечно, Иуда не понимал до конца смысла Христовой просьбы, не догадывался о последствиях. Он думал, что Учитель обратит первосвященника Каиафу в свою веру. А когда увидел, как пошло дело, ужаснулся, бросил деньги и повесился. В любом случае он не предавал, а передавал Христа в руки Отца Небесного. Но «мир возненавидел его, потому что он не от мира сего», заключил Туз, изложив свое открытие за утренним «судьей» в участке подножий.
«Однако заворотил ты, батько, – вздохнул Филлипов, недолго подумавши – Может, в Могилеве так оно и было, но не в Иерусалиме. Прочитайте внимательно, юноша-Валет, главу семнадцатую, стих двенадцатый от Иоанна, где сказано: „никто из них не погиб, кроме сына погибели“. А также от Марка, дословно повторившего Матфея: „но горе тому человеку, которым Сын Человеческий предается; лучше было бы тому человеку не родиться“.
«Ах, Филлипов, ты книжник и фарисей! – вскричала Липатова, вставая на сторону Туза. – Это речено в назидание, о предательстве вообще. И сам Иуда, разумеется, не принял слова Христа на свой счет, поскольку шел исполнять уговор с ним. Он хотел, как лучше! Погляди, какое у него доброе лицо – точно как у нашего Тузика. И та же, кстати, ассиметрия»…
«Нам не дано предугадать, – запел Филлипов, начинавший ближе к весне изъясняться тютчевскими строками, – как слово наше отзовется!»…
Конечно, человек далеко не всегда слышит и понимает, что именно хочет сказать ему Господь, – слишком часто толкует превратно. Работа восстановителя недаром считалась вредной. Не только потому, что ухудшалось зрение и обоняние. Портились, замутнялись мысли. И восстановителям причиталось ежедневное молоко, которое получал Лелеков в ближайшем гастрономе на Зубовской площади. Каждый день ходить туда было глупо. Он пропускал пару недель, чтобы затем набрать на молочные деньги долгоиграющих продуктов, вроде шпрот, тушенки и сгущенки. Но как-то перед восьмым днем марта в магазин послали Туза. Был солнечный ангельский день – такой, в который хорошо воскреснуть для новой жизни.
«Еще земли печален вид, – заметил с утра Филлипов, – а воздух уж весною дышит! Пора, братие, брать билеты на поезда». И уехал в кассы дальнего следования, что неподалеку от Крымского моста. А Туз – в гастроном на Зубовской.
То ли настроение у всех в магазине было уже весеннее, но приняли его, как родного ревизора. Завскладом, свежая и душистая, словно мимоза, барышня, беззастенчиво прижимаясь к Тузу на узкой лестнице, привела в сокровенный подвал, где он увидел много чего такого, не умещавшегося в его простую двумерную фигуру, – например, копченых угрей, осетрину, сервелат и салями, баночное пиво и баварские сосиски…
Ну, право, никак не может плоский квадрат представить подобное ранней московской весной середины семидесятых двадцатого века! Туз пустил такую восторженную волну от крестца, прямо из седьмой чакры, что завскладом охнула. Застойная стихия смела ее без лишних слов на мягкие брикеты фиников, где она отдалась, жмурясь и зажимая рот подвернувшейся под руку маргеланской редькой. Словом, щедро и сполна снабдила всем, чего Туз пожелал, заставив потом расписаться всего лишь навсего в амбарной книге за получение трехмесячной нормы молока на весь отдел подножий. Он даже прихватил на память маргеланскую редьку с пунцовым отпечатком губ и тридцатью зубами завсклада.
Увешанный трофеями, еле доплелся на Живой переулок, смутив там Веру, Надежду, Любовь.
В тот же удачно начавшийся день нарядная, как райская птица с полотенца, Липатова в отсутствие Филлипова попросила перенести через обширную и глубокую лужу перед крыльцом. Она обхватила шею, заглядывая в правый глаз, окутав прелестным своим духом, и Туз поднял ее, как початую банку пива.
«Ты читал “Лествицу, возводящую на небеса”?» – шепнула ему на ухо. «Зато я знаю, что нашли детеныша трицелопопса», – отвечал Туз с придыханием, неся ее, словно тень духа, плоское изваяние, и уже дошел до середины, когда ощутил немыслимое бремя, точно поднялся на пирамиду, – ноги подкашивались, руки разгибались – эфирная с виду ноша оказалась вдруг непосильной, будто обрела еще одно измерение.