Конечно, эта трогательная половая догадка хотя бы с исторической точки зрения не выдерживала – трудно вообразить, насколько растеряны были древние люди до тех пор, пока не появилось в домах деревянное покрытие. У Адика, впрочем, имелась про запас еще теория о тайном нацистском плане «Перверсо», по которому фашисты нарочно развращали большевистских детей, дабы на долгие годы снизить рождаемость в стране. «Но я не поддался, – гордо, как орден, поправлял „бабочку“. – У меня четыре дочки-красавицы на выданье. Поехали в гости, сейчас познакомлю!»
Как-то уговорил безусого лейтенанта, которого с тех пор не видели в доме на Гоголевском. «Так ты, братец, всех штабистов отвадишь!» – поощряли Адика художники.
Но Туз опасливо решил возвести плотины, чтобы большую часть силы, исходящей из седьмой чакры, превращать во что-нибудь полезное, в какое-нибудь электричество, озаряющее внутреннюю жизнь. Увы, никак не удавалось – запруду то и дело прорывало, особенно во время выпивки и на другое утро. Тогда волны накатывали неумолимой чередой, устраивая сущий потоп и весеннее половодье.
Ну а в Крыму, куда его отправили восстанавливать для первого раза не слишком ценную и не очень-то древнюю старину, их мощное движение смело последние условные преграды.
От Симферополя, вспоминая горькую судьбу Адольфа, он ехал до Гурзуфа на такси, которое стоило тогда дешевле маргеланской редьки. Предстояло возродить знамя «Артека», прогрызенное то ли мышами, то ли пионерами. Как только впереди показалось море, Туз разволновался и еле отбился от пышноусого таксиста, предлагавшего снять флигель по рублю за стуки.
Он сразу отправился на городской галечный пляж, где дал волю своим любовным волнам, и ближе к вечеру полонил черноволосую и гибкую, как розга, барышню с не очень-то подходящим для нее именем Наташа.
Словно небольшой, но уверенный в своих силах буксир, Туз углубился в тихую с виду Наташину гавань, однако тут же ощутил себя утлым яликом среди взбудораженной стихии.
Сидя на нем, Наташа весело разглядывала через окно лежащих на пляже и время от времени что-то вскрикивала по-татарски, приходя в неистовство, извиваясь и содрогаясь, как нагайка, всей плотью. Не хватало только тюркской музыки Бородина.
Она долго не отпускала Туза на волю, приговаривая: «Что ты рвешься, как голый в баню? Не растабаривай!» А затем открыла истинное имя, так возопив, что загорающие перевернулись: «Я, блядь, Найзиба! Найзиба я!» Как Иоанн Лествичник, взошел он с ней под татарские небеса.
По правде говоря, Найзиба раскрыла Тузу не только свою бухту и настоящее имя, но и само состояние воистину пылающей страсти, именуемое красивым греческим словом «оргао», которое берет начало в таинственном богослужении Дионису. Туз даже заглянул потом в энциклопедический словарь, прочитав, что это «высшая степень сладострастного ощущения в момент завершения полового акта». И удивился – почему в «момент», когда Найзиба буйствовала больше часа.
Он слыхал, конечно, что женщинам присущ оргазм, но мало о нем задумывался, не обращая особого внимания. Да просто не сталкивался с подлинным лицом к лицу. Так всякий знает о землетрясениях и ураганах и даже ощущал, возможно, их отголоски, но далеко не каждый бывал в эпицентре.
После половецких плясок, затронувших самые сущностные глубины, Туз стал куда участливей и отзывчивей к проявлениям этого сверхвзрыва. Правда, поначалу предположил, что это чисто татарское свойство, но вскоре удостоверился, что вполне международное, и уже жаждал извлечения звуков, стараясь достичь полной громкости.
Туз, кажется, ни у кого не был первым. Но первенство его не заботило. По слухам, и Адам у Евы, совращенной прежде змеем, тоже не был первым. Он стремился быть лучшим, хотя бы на данный момент, – по случаю назначенным судьбой, выпавшим, как жребий, на долю. Вообще-то ведь в основе слова «случай» покоится «слука», увязанная и с «лучшим», и с «благополучием», чего постоянно искал Туз. Он старался угодить, найти отмычку, как опытный домушник, прислушиваясь и прилаживаясь, чтобы уловить, когда щелкнет замочек. Он входил в положение каждой. Был искателен и настойчив.
В Алуште во время расчистки спальни писателя-академика Сергеева-Ценского, исполненной в виде ребристых серебряных раковин, познакомился с венесуэльской мулаткой Кончитой. Дом был закрыт, но Кончита сказала, что, как член христианско-социальной партии КОПЕЙ, оберегающей ракушки, непременно желает осмотреть, а по возможности испытать все предметы гарнитура. «У нас в реке Ориноко, – отметила она, – водятся точно такие же».
Туз полюбил кукурузные лепешки, которые Кончита пекла каждое утро в течение недели. Он пел ей «Беса ме мучо», узнав, что это означает буквально: – целуй меня много. За семь дней очень углубил свой испанский и повысил качество повсеместных «бесо». А Кончита проявила интерес к слову «страда» из романа академика. Как смог, Туз объяснил на их же примере: «Это вроде такой страсти, которая понуждает к труду. У нас с тобой страда в Алуште, а у него была, видимо, своя – Севастопольская».
«Чувствую себя танцовщицей болеро на пике Боливара», – красиво говорила Кончита, кончавшая факультет конхологии в Одессе. Когда они лежали на ребристой академической кровати, во взоре ее отражался весь путь по лествице – от ступеньки к ступеньке. Тузу казалось, что он смотрит снизу, хотя был наверху. Лицо Кончиты поспешно отдалялось, становясь серьезней и бледнея от набранной высоты. И вот с коротким вскриком и широко раскрытыми глазами словно бы падало на руки Туза. «О-о-о-й!» – выдыхала Кончита с нежным удивлением, будто наткнувшись случайно на шоколадку под подушкой или на жемчужину в раковине. И теряла на краткий миг сознание, захлопываясь, как устрица.
На прощание подарила монетку «боливар», сказав: «Ты так похож на мою первую любовь – одного мексиканского анархиста. Только тот в отличие от тебя – брюнет»…
В душу и тело Туза надолго впилась ракушечная ребристость. Он вспоминал, как раскрывалась Кончита, будто мягкий и податливый плеченогий моллюск, карибская двустворчатая перламутровая жемчужница, укрывавшая его своей мантией.
В Судаке, куда Туз заглянул по дороге в Новый Свет лишь за тем, чтобы выяснить, нельзя ли восстановить Генуэзскую крепость, столкнулся на ее развалинах темным предгрозовым вечером с мадьяркой Илоной, приехавшей навестить осевших здесь со времен угорской Руси родственников.
Она работала в венгерском парке Хортобадь, одно название которого возбудило Туза. Пахло от нее на редкость приятно, как от какой-нибудь юной зверушки, занесенной в Красную книгу. Что-то было в ней, как говорится, генуинное – подлинное и первичное, как в самом море, куда они спустились из крепости и бурно соединились в черных волнах, нежных и ласковых. Подобно соляной кукле, Туз растворился в них без остатка вместе с Илоной.
«Отправимся завтра в Новый Свет, – звал ее, – будем купаться на Царском пляже, где нет ни души». Она кивала всем телом, заливисто смеялась, обхватив руками его шею, всплескивая ногами, приникая и отстраняясь лоном.
«Ундина! – шептал Туз. – Нереида!» И только произнес эти нагруженные древним смыслом имена, как прихотливое море взъерошилось. Поднялся ветер, и выплыл влажный растущий месяц, осветивший лицо Илоны, которое, увы, как и луна, оказалось нечистым, – словно побитое метеоритными потоками. «Это от османского ига», – шепнула она, отворачиваясь.
Досадно смущенный Туз разом позабыл о Новом Свете. Может, Илона думала, что звал ее за моря-океаны в Америку? Но чудовищно расстроилась, даже обозлилась так, что само море исполнилось угорским гневом, едва не утопив Туза, оступившегося в какую-то яму, – лишь нога торчала из пучины, как на картине Брейгеля «Падение Икара».
Выбравшись на берег, он увидел, что Илона удаляется в гору, – грациозно, будто альпийская козочка. Так захотелось догнать ее и продолжить восхождение в густой тени Генуэзской крепости. Но тут донеслось заглушаемое прибоем: «Сам ты водяной козел! Вообще, сволочи вы – русские! Только бы встрять в чужую жизнь, разворошить да бросить!»