Выбрать главу

Павел Гершензон, сентябрь 2008

Павел Гершензон: В 1995 году Григорович ушел из Большого театра.

Вадим Гаевский: Что было исторически закономерно: в последние годы Юрий Николаевич слишком крепко связал себя — и своими поступками, и их отсутствием — с эпохой, которой суждено было уйти — с брежневской эпохой. Эта связь явилась достаточным основанием для того, чтобы считать Григоровича фигурой — как это ни дико говорить о Юре Григоровиче, которого мы в свое время так ждали, — одиозной. Это трагедия, это вам не банальный доносчик Ростислав Захаров.

П. Г. Что все-таки ушло: «Большой балет» или Григорович?

В. Г. Ушел «Большой балет» — и ушла большая личность. Сначала были изгнаны большие артисты, а затем ушел действительно большой руководитель «Большого балета». Началась другая эпоха — эпоха мнимостей, мнимых премьер, мнимых редакций классических балетов.

П. Г. Васильев тоже был мнимостью?

В. Г. Васильев на сцене был абсолютной подлинностью. Хорошо помню первые годы его выступлений. Он, конечно, поражал: небывалым, почти забытым уровнем виртуозности, виртуозности большого стиля, тонким пластическим даром, невероятной энергией. И сверх того — всех зрителей захватывавшим ощущением новизны, новизны художественной и человеческой, как будто на балетной сцене и впрямь появился человек из будущего, причем не очень отдаленного, тот гость из будущего, которого ждала Ахматова, которого, сознавая или не сознавая этого, ждали мы все. И вот он тут, не во снах, а наяву, человек, свободный, радостный, не знающий ни усилия, ни усталости, не знающий страха. Тут, возможно, была и более далекая, блоковская ассоциация: «Кто меч скует — не знавший страха», — из блоковских строк Вагнером вдохновленных. Васильев и был своеобразным российским Зигфридом из непоставленного в Большом театре балетного «Кольца», — спектакля, который в 1990 году поставил в Берлине Морис Бежар. Васильев входил в тройку самых выдающихся танцовщиков второй половины XX века — выходцев из России. И насколько я понимаю, многое в его жизни ориентировалось на жизнь Нуреева и Барышникова. Много лет шло успешное заочное состязание танцовщиков, потом началось соревнование судеб. Васильев должен был делать то же, так же и с тем же успехом, что и они. Стоило Барышникову выступить в полубродвейском балете, который сделала для него Твайла Тарп (Push Comes To Shove, 1976), как моментально здесь возник балет, в котором Васильев в таком же, как у Барышникова, котелке танцевал такие же вольные танцы; стоило Нурееву продирижировать чем-то, как Васильев заговорил о своих дирижерских притязаниях. И если они, завершив хореографическую карьеру, стали хореографами с репутацией выдающихся (хотя по отношению к Нурееву подобное определение весьма сомнительно, а Барышников, кроме «Дон Кихота» и «Щелкунчика», ничего и не ставил), Васильеву срочно потребовалось стать выдающимся хореографом — он хотел быть с ними. Но тут оказалось... Тут много чего оказалось. Оказалось, что ему, как и всем нам, катастрофически не хватает внутренней культуры. Оказалось, что все мы живем в мире красивых и прогрессивных лозунгов — именно они открыли Васильеву дорогу, как говорится, к нашим сердцам (он замечательно красноречивый человек), и именно они привели его к руководству Большим театром. Но еще оказалось, что все эти замечательные лозунги 1995 года — сплошная и радующая ухо туфта. Здесь я вынужден произнести то определяющее слово, которому тогда было подчинено очень многое в нашей жизни — не только в жизни балета, но и в общественной жизни, в наших демонстрациях, шествиях, манифестациях — прогрессивный китч.

П. Г. Имеет ли отношение этот китч к шапкам-ушанкам, матрешкам-Ельцин и балалайкам?

В. Г. Какие шапки-ушанки!? Я сам принимал участие в демонстрациях с криками: «Ельцин, Ельцин!»

П. Г. Китч — содержание и стиль эпохи Ельцина?

В. Г. Как вам сказать... Не хочется бросать камень в самого себя тех лет...

ОТСТУПЛЕНИЕ:

ДЕМОНСТРАЦИЯ 1 МАЯ

Демонстрации начала 1990-х были нашим счастьем, упавшим с неба. Всю жизнь мы ненавидели демонстрации, на которые вынуждены были ходить. Хотя в довоенных демонстрациях было что-то неизъяснимое. Это был день, когда Москва, а стало быть, страна, не боялась арестов. 1 и 2 мая вместе со всеми нами праздновал и НКВД — он не работал. Это был праздник, который объединял нас даже с теми, кто в остальное время года нас разъединял и преследовал. Было ощущение безопасности, подаренное на два дня, — праздник безопасности. Об этом не то что никто не говорил, в этом боялись признаться даже себе — и вовсе не из страха, а из унизительности самой ситуации, — что мы празднуем, чему радуемся. Не хочу приукрашивать свою биографию, но помню, что Сталина я в детстве ненавидел. Я уловил своим детским даже не рассудком, а интуицией, издевательский характер сталинских шуток, после которых, как писали газеты, раздавался громкий смех и аплодисменты, — шуток человека, который может заставить целый народ смеяться над самим собой. Сталин, помимо физического садизма, был садистом моральным. Помимо физического уничтожения миллионов людей, он уничтожал морально — своими шутками, своим благодушием ложным. «Жить стало лучше, жить стало веселее», — надо вспомнить эту веселую жизнь. Он прекрасно знал, насколько она весела... А 1 мая, это день, когда действительно жизнь становилась лучше и веселее, потому что, как ни странно, это был день без Сталина. Все шли к Мавзолею, иногда там видели его, иногда его двойников, но на городских площадях его не было, в городах чувствовали его отсутствие, отсутствие его органов, в буквальном и переносном смысле. Это был праздник на два дня ликвидированного государства — поэтому мы пели песни. Никуда дальше это ощущение не проецировалось, оно испарялось. После войны все изменилось: выигравшее войну государство существовало уже каждый день, включая 1 и 2 мая. Нас выстраивали в колонны, и мы понимали, что мы существа подневольные. <…> Но не явиться было нельзя. До войны не было этого «нельзя» — все шли с большой охотой. В этом было что-то летнее, отпускное... Если же вернуться к временам Ельцина, это были не демонстрации-праздники, это были демонстрации-поддержки. Их внутренний смысл заключался в том, что я иду добровольно. Кроме того, они были небезопасны, что немаловажно. И тем не менее какая-то ритуальная ложь в них все равно присутствовала, что и заставляет расценивать их сегодня как китч — это была новая демонстрация по типу Народ и Партия едины. Ельцин поначалу был народным вождем, он был выдвинут народом и народом любим. Но не народом управляем. И когда все мы довольно быстро поняли, что политика решается там, в кабинетах и без связи с нашими ожиданиями, мы перестали ходить на демонстрации...