Пьяные здесь лежали на улицах и никого не удивляли и не заботили. Однажды я увидел женщину лет тридцати, в субботний день уснувшую в грязи у входа в большой универмаг. На ней был светлый плащ, дело было в сентябре, покупатели (многие шли в магазин семьями, с детьми) протискивались в двери бочком или просто переступали через нее, причем лежавшая не вызывала у них абсолютно никаких эмоций, кроме тех, что может вызвать препятствие, мешающее проходу. Я попытался поднять ее, но ко мне тут же приблизился милиционер, который до этого стоял с друзьями у пивной будки в нескольких шагах. Фуражка милиционера висела на затылке, вверх торчал белесый чуб, ремень был распущен, китель выбился, рубашка вылезла из штанов, кобура была расстегнута. В руке он держал бокал пива с желтой неопадающей пеной. «Ёптыть! – сказал милиционер. – Ебёныть!» И добавил еще несколько похожих слов, из которых я понял, что он не советует связываться, и что пусть дама лежит, где лежала, он ее знает, и с ней все в порядке.
Я видел, как пятилетние дети спокойно играли во дворе вокруг соседа, спящего в собственной блевотине, и в ужасе отшатывались от человека с книгой в руке.
Я также понял, что за книги в этом городе могут и будут бить. Могли избить за чтение газеты на остановке. И самое ужасное было в том, что это не был осознанный протест против грамотности, это была мутная, сермяжная реакция на чужака и связанное с чуждостью неправильное поведение. И поднималась она из таких глубин, о которых даже задуматься в те времена для меня было страшно. Сейчас, спустя несколько десятилетий, я бы сравнил состояние психики орехово-зуевцев тех лет с редкими, особо выгодными, месторождениями угля или нефти. Чтобы добыть самые древние и самые жуткие содержания, не было необходимости забуриваться на километры. Нефтяные лужи их подсознания плескались прямо на поверхности, открытые непосредственному наблюдению. И кроме этих луж я не мог разглядеть ничего.
Хотя было и что-то вроде христианства. Если в автобус вваливался пьяный в дупль молодой парень, отборно матерился и падал на пассажиров, то обязательно находилась старушка, уступающая ему место. При этом, как правило, старушки произносили следующие слова: «Садись, милок! Устал, сердешный!» Автобус, и это меня еще более бесило, одобрял старушку. То ли старушки действительно считали пьянство тяжелым трудом, то ли исповедовали христианство такого толка, которое могли бы исповедовать собаки, если бы у них была религия: лизать бьющую тебя руку.
Однажды соседка по коммуналке, соскучившаяся в декретном отпуске, вышла на кухню с бутылкой портвейна и, придерживая руками свой огромный живот, предложила нам с Изюмовым выпить на троих, а после – отыметь ее прямо здесь, у подоконника. «За угощение», – как она выразилась, поморщившись от громкого крика своего трехлетнего сына, который в это время ездил на четырехколесном велосипеде по коридору и тренировался в матерщине.
В те месяцы я впервые понял, сколь благодатным может быть воздействие ядерной бомбы, если суметь применить ее точечно, в данном случае – для ликвидации одного конкретного подмосковного города. Будучи студентом, не чуждым новым веяниям в искусстве, я разрабатывал эту идею уничтожения Орехово-Зуева в разговорах с другими студентами. Интересно, что необходимость локального взрыва я обосновывал не столько потребностью уничтожить пьяниц и откровенных дебилов, сколько необходимостью избавить Советский Союз, да и весь мир, от мистической опасности, исходящей от слов «ёптыть» и «ебёныть». То, как произносились орехово-зуевцами эти слова, и каким образом с их помощью мгновенно устанавливалась прочная связь между местными жителями, наталкивало на мысль об их магическом характере. Я видел, и не раз, как в пустых тоскливых глазах после произнесения вслух этой магической формулы мгновенно появлялась жизнь, какой-то особенный свет уверенности («мы стоим на своей земле и делаем свое дело») и даже (что опаснее всего) какое-то религиозное воодушевление.
Этих людей нужно было уничтожить, говорил я, пока они с помощью своей магии не уничтожили остатки русской культуры, экономики и даже экологии, а потом не принялись и за сопредельные территории.
Однажды меня вызвали в комитет комсомола нашего института. За кабинетом комсорга оказалась еще одна комнатка, в которой меня ждал блеклый человек с упрямо сжатыми губами, назвавший мои теории касательно Подмосковья остроумными, хотя и жестоковатыми, и предложил проявить свои способности на более полезном для Родины поприще. Так начался мой долгий и непростой путь в «Шатуны».