Все дети Булгаковых играли на музыкальных инструментах, пели, обожали участвовать в инсценировках, домашних спектаклях. Все ходили в театр, на симфонические концерты, много читали и спорили. Из окон дома 13 доносились смех, пение, звуки фортепьяно, гитары, балалайки, одно время даже волторны.
Нечетные субботы у Булгаковых были известны на весь Киев — танцы, музыкальные вечера, шарады, спектакли привлекали молодежь из знакомых семейств. И заводилой всех затей непременно был Михаил. Лет тринадцати приник к Салтыкову-Щедрину и решил, что относиться к окружающему надлежит только с иронией. А уж Гоголь — Гоголь стал кумиром и наставником. И Чехов — молодежь разыгрывала его одноактные пьесы, скетчи. Михаилу ничего не стоило перевоплотиться в одного из чеховских персонажей — дрожащего чиновника, гневного начальника, отца дачного семейства. Он постоянно сочинял — комические стишки о жизни в Буче, сценки, фельетоны, пьески для своей «труппы», и не мог дня прожить без розыгрыша, иногда не совсем безобидного.
Доверенным лицом Михаила была сестра Надя, родившаяся через год после брата. Она разделяла увлечения Миши, частенько спорила с ним и первая узнавала новости. Надя и Саша Гдешинский, ученик Киевской консерватории — скрипач, умница, ближайший Мишин друг, узнавали первыми такое, что ни матери, ни гимназическому начальству и не снилось.
— Я литератором стану. Вон сколько понаписано. — Он приоткрыл и тут же захлопнул ящик письменного стола в своем «кабинете», где через всю стенку было выведено изречение Гиппократа: Quod medicamenta non sanant, mors sanat (Что не лечат лекарства, лечит смерть). И еще «Ignis sanat» — огонь лечит.
«Смерть», «огонь» — эти непознанные тайны всегда манили Михаила. Они — главные участники его писательской мистерии.
Надя успела взглянуть на исписанные косым почерком листы:
— Это что, пьесы или водевили?
— Водевили? Глупости, Надька. Все, что я тут для нашего домашнего театрика сочиняю, — бузня, понятно? Надо писать о важном.
— Это…Это… — Надя покосилась на надписи на стене, побоялась задать вопрос о вере, служивший камнем преткновения в спорах с братом. — О смерти написал?
— Все выложил. И о смерти, и о жизни, и о Боге. И о душе, и… И об отце. И все-все…Только это еще надо хорошенько написать. — Он теребил светлые вихры.
— Я-то вижу, что ты тут часами сидишь запершись и в стенку смотришь — творишь. Это другие думают, что Мишка только смешить горазд. — Надя замялась и просительно подняла на брата голубые вдумчивые глаза в светлых ресницах: — А почитать твои размышления можно?
— Пока только рассказики. И это секрет. — Он достал из ящика и протянул сестре папку. — Вот в июне развяжусь с гимназией и серьезно засяду…
— Ты ж на медицинский хотел поступать? У нас в роду докторов много. И отец так думал. — Надя спрятала папку под фартук. — Хотя писатель — тоже интересно!
— Доктором-то непременно стану. И писать буду. Как Чехов. Знаешь, в жизни так много нелепого. Смешного, глупого, что притворяется серьезным и важным. Даже этот обветшалый Боженька…
— Ой, Миша… не надо. — Надя мелко, украдкой перекрестилась, как делала это мать.
— Ладно. Пока про писательство молчок! Вот сдам выпускной экзамен и объявлю всем. А за апрель напишу что-нибудь важное.
В мае, уведя Сашу Гдешинского в глубь заросшего сиренью сада, Михаил придвинулся к нему вплотную и посмотрел на друга огромными, светящимися, совершенно сумасшедшими глазами:
— Землю есть тебя не прошу. Но поклянись молчать. Сейчас я доверю тебе великую тайну.
— Клянусь скрипичным ключом и своим абсолютным слухом… — Саша постарался не улыбнуться, уж больно любил Михаил таинственность и клятвы.
— Я… — Михаил не решался вымолвить сокровенное, и оно подпирало, уже вертясь на языке.
— Ясно — с литераторством завязано. — Саша запустил пятерни в жесткую шапку вьющихся волос. — Н-да… постой, угадаю: поступил в актеры итальянской оперы! Не дрейфь. Фигаро — твоя роль.