IX
Таковы были деятели охранительного московского направления, полемисты и представители национального сознания. В лице Дионисия они сошли со старой точки зрения на Москву, как на третий Рим — в каждом моменте своего существования и в каждом проявлении своего духа безгрешный и неизменяемый. Для них московская жизнь «испрокаженная» смутой, не была безупречной. Ее необходимо было исправить, вернуть к старым началам, пользуясь для этого не только отеческим преданием, но и богословским знанием православного Востока. В то же время ее необходимо было защитить от возможного воздействия всяческих ересей, «латынских и люторских», ни в чем не поступаясь пред ними и сурово им противодействуя. Такая программа не только была провозглашена в письменности, но и была в жизни усвоена властью. Высокие официальные московские сферы внимательно прислушивались к мнениям тех ученых православных греков и украинцев, в правоверии коих они не сомневались, и в то же время жестоко карали своих собственных подданных, если замечали или даже только подозревали в них «шатость в вере» и малейшее уклонение от правил, усвоенных церковью. Тот самый Иван Неронов, который был обласкан патриархом Филаретом по рекомендательному письму Дионисия и поставлен в попы, потому что был «истинен и верен», позднее улетел в ссылку на год в дальний северный монастырь потому, что «людей учил бес патриаршего благословения». «За его гордость и высокую мысль», за самостоятельность мнений, за то, что «священников лаял и еретиками называл», он был сочтен «во исступлении ума от своего безумства» и его решено было проучить монастырским смирением, пока не будет снова «в совершенном разуме». Еще круче пришлось известному богослову-любителю, православнейшему царедворцу князю Семену Ивановичу Шаховскому.
Такова уж была судьба этого благочестивого князя, что он почти постоянно пребывал в опалах, ссылках и даже заточении, несмотря на преданность властям, усердие к церкви и любовь к богословским размышлениям и писаниям. То ему приходилось страдать по действовавшему тогда принципу групповой ответственности за преступления других Шаховских, хотя он с ними «в тех винах» и не был. То страдал он за слишком частое вступление в брак — по смерти жен спешил жениться в третий и даже в четвертый раз. То, наконец, в своих богословских выступлениях, несмотря на безупречное правоверие, он совершал явные бестактности. По-видимому, причиной всех бед были особенности умственного склада князя Семена, не позволявшие ему разбираться в людях и делах с надлежащей быстротой и смыслом. Именно потому он и явил собой типичный пример того, как строго карала московская власть даже неумышленные проступки против веры и церковной политики со стороны своих собственных слуг. Опала князя Семена по вероисповедному делу заслуживает нашего внимания.
В 1644 году в Москву приехал датский королевич Вольдемар для того, чтобы вступить в брак с царевной Ириной Михайловной. В переговорах, предшествовавших этому приезду, московские дипломаты стояли на том, что королевич, приехав в Москву, примет православие. Но как сам Вольдемар, так и сопровождавший его пастор затеяли в Москве споры по этому предмету: королевич уперся и веры менять не захотел. Москва подняла на ноги всех своих богословов, в числе которых был и князь Семен, и придала прениям о вере чрезвычайно серьезный характер. Для состязаний московских книжников с пастором писались целые трактаты и наводились всевозможные справки. Верховодил делом известный нам Иван Наседка; усердствовал и князь Семен. Когда выяснилось упорство королевича, один из московских богословов, благовещенский протопоп Никита, имел беседу с Шаховским «Напал на нас узол[19]», сказал Никита, «надобно его развязать!» — Шаховской спросил: «Какой узол?» — Никита пояснил: «Тот узол, что королевич креститься не хочет». — На это Шаховской сказал: «Узол тот можно развязать — ввести королевича в церковь некрещена». И высказав эту смелую мысль, князь Семен прибавил, что у него уже приготовлено в этом смысле «письмо». Когда же протопоп стал просить у него этого письма, князь Семен отказал и письма не дал. Однако по доносу протопопа то письмо у него вытребовали, и в результате пострадали за свои рассуждения оба собеседника. Протопоп выбыл из числа лиц, ведших прения с пастором, а князь Семен выбыл и из Москвы. Бояре, рассмотрев его письмо[20], нашли, что он «пристал к королевичу» и вместе со своими советниками (то есть протопопом) задумал обругать православную веру. Шаховской был сослан на далекое воеводство в Колу, где и оставался два года. Такая суровая кара постигла князя лишь за то, что он полагал возможным не перекрещивать королевича «в три погружения», а требовал только того, чтобы тот проклял свою «папежскую» веру и принял московский символ веры, поклонение иконам и посты.
Вероисповедный ригоризм московских властей сказался не только в данный момент в этой строгости взыскания со смирного в сущности князя Семена. Через два года после ссылки, допущенный в Москву Шаховской за одно неосторожное воспоминание о своем злополучном письме был присужден к смертной казни. Представляясь молодому государю Алексею Михайловичу и оправдывая себя в своем деле с «письмом», князь Семен сказал царю, что «он то все делал, исполняя повеленье блаженные памяти отца его государева». Эти слова, конечно, были неосторожны: они как бы перелагали ответственность за «еретическое» мнение на покойного государя. Шаховского велено было допросить, точно ли так было дело. Он сознался, что выразился не точно и что «письмо о том написал собою», а не по царскому веленью. На этом основании его дело возобновили и снова обвинили его в «еретичестве и великом воровстве». Королевича Вольдемара уже давно не было в Москве и о сватовстве его стали забывать, а князя Семена «бояре приговорили было сжеть» за то, что он «пристал к королевичу». 4 января 1647 года на площади перед Посольским приказом в Кремле Шаховскому прочли его смертный приговор и тут же объявили о замене, по государеву милосердию, смертной казни ссылкой в Сольвычегодск.
X
Так решительно и круто оберегала официальная Москва неприкосновенность исконных устоев московской жизни. А между тем сама жизнь все дальше и дальше уходила от этих устоев. В середине XVII века, уже в первые годы царствования Алексея Михайловича, вторжение иноземного элемента в русскую жизнь сделало весьма заметные успехи. Пока в области идей и веры шли горячие споры и всячески укреплялась национально-охранительная политика, в области торгово-промышленной и военно-технической исподволь совершался настоящий переворот. Московская торговля попадала окончательно в руки иностранного капитала. Иностранный предприниматель готов был захватить в свои руки обработку и на месте русского сырья. Московское правительство все больше и больше привыкало делать заказы и закупки за границей через своих агентов иностранцев. На московскую службу массами принимались люди разных наций — военные, врачи, техники. Москва наполнялась иноземцами, покупавшими себе дома в московских центральных кварталах. Во всех крупных городах наблюдалось то же самое. Служилые «немцы» получали за службу поместья в разных уездах и садились на землю, забирая в свое распоряжение крестьянский труд. Московские люди, далекие от всяких идеологических соображений, охраняя свои обывательские интересы, должны были так или иначе почувствовать на себе практические последствия вторжения иноземщины в их быт. Конечно, многие из них смотрели на дело просто — старались извлечь из новой обстановки возможную выгоду. Они сближались с «немцами» для того, чтобы с них заработать: поставляли им товары, нанимались к ним на службу торговыми агентами или просто прислугой. Для таких не существовало ни вероисповедного, ни культурного вопроса. Но иногда (и чем дальше, тем острее) вставал вопрос шкурный. Общение с иноземцами в области торга и промысла приводило в общем к торжеству иностранного капитала и предприимчивости и разоряло русских контрагентов и конкурентов. Общение же в сфере служебной, где иностранец являлся инструктором и командиром, обижало и раздражало самолюбие. Еще ранее того кризиса, какой обнаружился в московской социальной жизни в первые годы царя Алексея, вопрос об иноземцах был уже поднят самыми различными слоями московского общества и притом совершенно независимо от высших церковно-охранительных кругов.
20
«Письмо» до нас дошло в виде «послания» царю Михаилу Федоровичу. Оно пространно и витиевато, но очень осторожно и никаких ересей в себе не заключает.