Граждане продвигаются, граждане получают. Во что попало одеты граждане. Блузы, рубахи, френчи, пиджаки. Больше всего френчей — омерзительного наряда, оставшегося на память о войне. Кепки, фуражки. Куртки кожаные. На ногах большей частью подозрительная стоптанная рвань с кривыми каблуками. Но попадается уже лак. Советские сокращенные барышни в белых туфлях.
Катит пестрый маскарад в трамвае.
На трамвайных остановках гвалт, гомон. Чревовещательные сиплые альты поют:
— Сиводнишняя «Известия-я»… Патриарха Тихххх-а-аана!..[2] Эсеры… «Накану-у-не»… из Берлина только што па-алучена…
Несется трамвай среди говора, гомона, гудков. В центр.
Летит мимо Московской улицы. Вывеска на вывеске. В аршин. В сажень. Свежая краска бьет в глаза. И чего, чего на них нет. Все есть, кроме твердых знаков и ятей. Цупвоз. Цустран. Моссельпром. Отгадывание мыслей. Мосдревотдел. Виноторг. Старо-Рыковский трактир. Воскрес трактир, но твердый знак потерял. Трактир «Спорт». Театр трудящихся. Правильно. Кто трудится, тому надо отдохнуть в театре. Производство «сандаль». Вероятно, сандалий. Обувь дамская, детская и «мальчиковая». Врывсельпромгвиу. Униторг, Мосторг и Главлесторг. Центробумтрест.
И в пестром месиве слов, букв на черном фоне белая фигура — скелет руки к небу тянет. Помоги! Г-о-л-о-д. В терновом венце, в обрамлении косм, смертными тенями покрытое лицо девочки и выгоревшие в голодной пытке глаза. На фотографиях распухшие дети, скелеты взрослых, обтянутые кожей, валяются на земле. Всмотришься, пред-ста-вишь себе — и день в глазах посереет.[3] Впрочем, кто все время ел, тому непонятно. Бегут нувориши мимо стен, не оглядываются…[4]
До поздней ночи улица шумит. Мальчишки — красные купцы — торгуют. К двум ползут стрелки на огненных круглых часах, а Тверская все дышит, ворочается, выкрикивает. Взвизгивают скрипки в кафе «Куку». Но все тише, реже. Гаснут окна в переулках… Спит Москва после пестрого будня перед красным праздником…
…Ночью спец, укладываясь, Неизвестному Богу молится:
— Ну что тебе стоит? Пошли на завтра ливень. С градом. Ведь идет же где-то град в два фунта. Хоть в полтора.
И мечтает:
— Вот выйдут, вот плакатики вынесут, а сверху как ахнет…
И дождик идет, и порядочный. Из перержавевших водосточных труб хлещет. Но идет-то он в несуразное, никому не нужное время — ночью. А наутро на небе ни пылинки!
И баба бабе у ворот говорит:
— На небе-то, видно, за большевиков стоят…
— Видно, так, милая…
В десять по Тверской прокатывается оглушительный марш. Мимо ослепших витрин, мимо стен, покрытых вылинявшими пятнами красных флагов, в новых гимнастерках с красными, синими, оранжевыми клапанами на груди, с красными шевронами, в шлемах, один к одному, под лязг тарелок, под рев труб рота за ротой идет красная пехота.
С двухцветными эскадронными значками — разномастная кавалерия на рысях. Броневики лезут.
Вечером на бульварах толчея. Александр Сергеевич Пушкин, наклонив голову, внимательно смотрит на гудящий у его ног Тверской бульвар. О чем он думает — никому не известно… Ночью транспаранты горят. Звезды…
…И опять засыпает Москва. На огненных часах три. В тишине по всей Москве каждую четверть часа разносится таинственный нежный перезвон со старой башни, у подножия которой, не угасая всю ночь, горит лампа и стоит бессонный часовой. Каждую четверть часа несется с кремлевских стен перезвон. И спит перед новым буднем улица в невиданном, неслыханном красно-торговом Китай-городе.
Комментарии. В. И. Лосев
МОСКВА КРАСНОКАМЕННАЯ
Впервые — Накануне. 1922. 30 июля. С подписью: «Булгаков Михаил».
Печатается по тексту газеты «Накануне».
Чаша жизни
Истинно, как перед Богом, скажу вам, гражданин, пропадаю через проклятого Пал Васильича… Соблазнил меня чашей жизни, а сам предал, подлец!..
Так дело было. Сижу я, знаете ли, тихо-мирно дома и калькуляцией занимаюсь. Ну, конечно, это только так говорится, калькуляцией, а на самом деле жалования — 210. Пятьдесят в кармане. Ну и считаешь: 10 дней до первого. Это сколько же? Выходит — пятерка в день. Правильно. Можно дотянуть? Можно, ежели с калькуляцией. Превосходно. И вот открывается дверь, и входит Пал Васильич. Я вам доложу: доха на нем не доха, шапка — не шапка! Вот, сволочь, думаю! Лицо красное, и слышу я — портвейном от него пахнет. И ползет за ним какой-то, тоже одет хорошо.
Пал Васильич сейчас же знакомит:
— Познакомьтесь, — говорит, — наш, тоже трестовый.
И как шваркнет шапку эту об стол, и кричит:
— Переутомился я, друзья! Заела меня работа! Хочу я отдохнуть, провести вечер в вашем кругу! Молю я, друзья, давайте будем пить чашу жизни! Едем! Едем!
Ну, деньги у меня какие? Я и докладываю: пятьдесят. А человек я деликатный, на дурничку не привык. А на пятьдесят-то что сделаешь? Да и последние!
Я и отвечаю:
— Денег у меня…
Он как глянет на меня.
— Свинья ты, — кричит, — обижаешь друга?!
Ну, думаю, раз так… И пошли мы.
И только вышли, начались у нас чудеса! Дворник тротуар скребет. А Пал Васильич подлетел к нему, хвать у него скребок из рук и начал сам скрести.
При этом кричит:
— Я — интеллигентный пролетарий! Не гнушаюсь работой!
И прохожему товарищу по калоше — чик! И разрезал ее. Дворник к Пал Васильичу и скребок у него из рук выхватил. А Пал Васильич как заорет:
— Товарищи! Караул! Меня, ответственного работника, избивают!
Конечно, скандал. Публика собралась. Вижу я — дело плохо. Подхватили мы с трестовым его под руки и в первую дверь. А на двери написано: «…и подача вин». Товарищ за нами, калоша в руках.
— Позвольте деньги за калошу.
И что ж вы думаете? Расстегнул Пал Васильич бумажник, и как заглянул я в него — ужаснулся! Одни сотенные. Пачка пальца в четыре толщиной. Боже ты мой, думаю. А Пал Васильич отслюнил две бумажки и презрительно товарищу:
— П-палучите, т-товарищ.
И при этом в нос засмеялся, как актер:
— А. Ха. Ха.
Тот, конечно, смылся. Калошам-то красная цена сегодня была полтинник. Ну, завтра, думаю, за шестьдесят купит.
Прекрасно. Уселись мы и пошли. Портвейн московский, знаете? Человек от него не пьянеет, а так лишается всякого понятия. Помню, раков мы ели и неожиданно оказались на Страстной площади. И на Страстной площади Пал Васильич какую-то даму обнял и троекратно поцеловал: в правую щеку, в левую и опять в правую. Помню, хохотали мы, а дама так и осталась в оцепенении. Пушкин стоит, на даму смотрит, а дама на Пушкина.
И тут же налетели с букетами, и Пал Васильич купил букет и растоптал его ногами.
И слышу голос сдавленный из горла:
— Я вас? К-катаю?
Сели мы. Оборачивается к нам и спрашивает:
— Куда, Ваше Сиятельство, прикажете?
Это Пал Васильич! Сиятельство! Вот, сволочь, думаю!
А Пал Васильич доху распахнул и отвечает:
— Куда хочешь.
Тот в момент рулем крутанул, и полетели мы как вихрь. И через пять минут — стоп на Неглинном. И тут этот рожком три раза хрюкнул, как свинья:
— Хрр… хрю… хрю…
И что же вы думаете! На это самое «хрю» — лакеи! Выскочили из двери и под руки нас. И метрдотель, как какой-нибудь граф:
— Сто-лик.
Скрипки:
И какой-то человек в шапке и в пальто, и вся половина в снегу, между столиками танцует. Тут стал уже Пал Васильич не красный, а какой-то пятнистый, и грянул:
2
Большевистское правительство, используя сложившуюся ситуацию в стране — прежде всего страшный голод в Поволжье и других районах, — решило изъять церковные ценности, а заодно разгромить Церковь как таковую. Об этой очередной трагедии России очень трудно сказать коротко, но основные цифры этой кампании таковы: только за 1922 г. было изъято церковных ценностей на сумму 8 000 000 000 000 рублей (в дензнаках того времени), но изъятия осуществлялись и в 1921-м, и в 1923-м гг. Общие суммы изъятых ценностей у Церкви были космическими, но большевики закупили муки в количестве всего лишь 3,2 млн пудов (требовалось 200 млн пудов). Так что судьба этой «космической» суммы туманна.
Патриарх Тихон сначала не противился изъятию ценностей у Церкви, и по его указанию в 1921 г. церковными служащими были собраны значительные суммы денег и церковной утвари и переданы государству для помощи голодающим. Но когда Патриарх увидел, что насильственно изымалось священное достояние Церкви за многие века, что изъятие превратилось в ограбление и что сокровища употребляются не по назначению, он издал послание о защите церковного достояния (28 февраля 1922 г.). С этого момента изъятия стали сопровождаться столкновениями (всего было зарегистрировано 1414 кровавых эксцесса). Только в 1922 г. «за сопротивление властям» было расстреляно 8000 духовных лиц и 17 000 мирян. На Патриарха Тихона было совершено несколько покушений, но каждый раз буквально чудо спасало его (см.:
Следует отметить, что основной удар властей был направлен против Русской Православной церкви, ибо после Гражданской войны она становилась главным препятствием на пути установления в стране кровавой диктатуры. Что же касается, например, синагог, то главный богоборец страны Е. М. Ярославский считал, что из-за отсутствия в них ценностей нужно ввести налоги на «арендаторов мест в синагоге», то есть на богатых верующих, которые на аукционе покупают места «в передних рядах, поближе к ковчегу, у восточной стены… и на право стоять на возвышении, когда читаются отрывки из Священного Писания…» (Правда. 1922. 28 марта).
Непосредственные гонения на Патриарха Тихона начались в апреле 1922 г., когда ему было объявлено, что против него возбуждено уголовное дело. С мая он был взят под строгий домашний арест. Только один раз в сутки Патриарху позволялось выйти на балкон. Почти год он находился под арестом и следствием (12 раз Патриарха подвергали унизительным допросам). В марте 1923 г. ему было предъявлено обвинение по семи статьям Уголовного кодекса. В мае его перевели в тюрьму ГПУ на Лубянке и держали здесь 30 дней. 23 июня 1923 г. он был освобожден (К делу б. Патриарха Тихона. М., 1923. С. 28, 40, 44). Освобождение Патриарха было вынужденным и условным, да и главная цель, поставленная большевиками, была достигнута: церковные ценности на астрономические суммы были изъяты, большинство духовных лиц было уничтожено, сама Церковь уже не могла в полной мере выполнять ту роль, которую она выполняла в прежние годы. Но и в том виде, в каком Церковь действовала в следующие годы, она оставалась чрезвычайно опасной для «аггелов», и они продолжали жесточайшее ее преследование до самой войны.
3
4