Выбрать главу

Тома для меня из той же когорты. Пусть обошлась без виршей и киноролей. Создатель наделил ее особым, персональным призванием. Талантом расстегнутой нараспашку души, ни секунды не страшащейся, что туда плюнут, натопчут там грязными ботинками.

Придя в себя дня через три (уже вернулись из поездки Лёнчик и Венера), она звонила мне. Я ехала в метро. Ее голос прорывался сквозь шум мчащегося состава: «Девочка моя, сестри-ичка, я о-очень люблю тебя, слыши-ишь, прости, прости-и». Я молчала. Слезы текли по моим щекам. Я молчала.

Хорошо усвоив урок уважаемого учителя Геннадия Владимировича Старшенбаума, я включила разумный эгоизм и стойкость. Я не желала примерять на себя одежды матери Терезы. Мне с лихвой хватило нескольких персонажей из моей прошлой, до Томы, жизни. В конце концов, у Томы есть Лёнчик с Венерой, есть Эсфирь с благородным мужем-старовером… Я запретила себе погружаться в воронку усиливающегося вокруг нее хаоса. Имела ли я такое право? Не знаю. Возможно, расставание с ней было единственным в моей жизни предательством.

* * *

…Знаете ли вы, что такое неизбежность? В наждачном сочетании букв само по себе кроется что-то зловеще-жуткое. Но физическое ощущение неизбежности несоизмеримо страшнее слова.

Мы ведь только притворяемся взрослыми. Все мы, в сущности, невыросшие дети. Как бы ни изображали зрелость ума, состоятельность суждений, стойкость духа, нам обязательно надо, чтобы кто-то всецело, без запинки, без оглядки был на нашей стороне. Принимал нас всеобъемлюще, с ошибками, заблуждениями, грехами, просто по факту нашего земного существования. И хотя тысячу раз я не ангел, ты была ко мне именно такой, Тома. Ты и есть такая.

А я… Наверное, не дотянула до твоей вселенской широты, до твоей колкой, искрящейся радужными переливами самоиронии, до твоего бескорыстного приятия всего живого. Не дотянула до твоего кислородного голодания.

* * *

Каждая встреча, каждая дружба, каждая разлука для чего-то даны. И пусть все кончается. Но не кончается ничто. Дорогая моя московская девочка с Ленинского проспекта, старшая сестра моя, рожденная, как и я, в роддоме при Первой градской; я словно пишу тебе письмо. Знаю, что ты не получишь его. И, завернутое в лоскуты моей души, оно будет вечно храниться на антресолях моей памяти, навсегда раненной тобой. Твое алкогольное дыхание, твоя пьяная походка, которыми ты встретила и провела меня в преисподнюю тем злополучным черным днем, растворились для меня в небытии. Только встает перед глазами лицо с чуть смугловатой божественной кожей, аккуратным носом с еле заметной милой бульбочкой на конце (в любимого отца!), всеобъемлющей улыбкой и расходящимся светло-карим, невесть в кого, косоглазием. И мои вечно холодные руки тонут в твоих вечно горячих руках… Права была профессор-офтальмолог, отказавшаяся оперировать твои глаза. Тебя нельзя было лишать особого угла зрения, твоей уникальной, присущей только тебе, широты обзора. Той широты, которая никогда ни в ком, скорее всего, мне уже не встретится…

Глава V

КОДА, или Послесловие

В детстве ранними зимними сумерками я часто стояла у окна нашей коммунальной комнаты на Большой Полянке и смотрела, как во дворе дети играют в снежки с отцами, как с визгом съезжают с горки на размокших картонках – там, у подножия горки, их опять-таки ловили крепкие отцовские ладони. Именно отцы, веселые, бравые, раскрасневшиеся, в сдвинутых набок ушанках или лихо задранных к затылку лыжных шапочках, бередили мою неокрепшую душу. Возможно, фокус зрения детской души выхватывал из кучи-малы именно отцов – из-за нехватки собственного. Я не понимала, не знала, где мой. Есть ли он у меня вообще? Я никогда не спрашивала о нем ни маму, ни бабушку. Я была слишком робким ребенком. (С годами выяснилось: короткий брак моих родителей был вполне законным и даже свершившимся по страстной взаимной любви.)