Тома для меня из той же когорты. Пусть обошлась без виршей и киноролей. Создатель наделил ее особым, персональным призванием. Талантом расстегнутой нараспашку души, ни секунды не страшащейся, что туда плюнут, натопчут там грязными ботинками.
Придя в себя дня через три (уже вернулись из поездки Лёнчик и Венера), она звонила мне. Я ехала в метро. Ее голос прорывался сквозь шум мчащегося состава: «Девочка моя, сестри-ичка, я о-очень люблю тебя, слыши-ишь, прости, прости-и». Я молчала. Слезы текли по моим щекам. Я молчала.
Хорошо усвоив урок уважаемого учителя Геннадия Владимировича Старшенбаума, я включила разумный эгоизм и стойкость. Я не желала примерять на себя одежды матери Терезы. Мне с лихвой хватило нескольких персонажей из моей прошлой, до Томы, жизни. В конце концов, у Томы есть Лёнчик с Венерой, есть Эсфирь с благородным мужем-старовером… Я запретила себе погружаться в воронку усиливающегося вокруг нее хаоса. Имела ли я такое право? Не знаю. Возможно, расставание с ней было единственным в моей жизни предательством.
…Знаете ли вы, что такое неизбежность? В наждачном сочетании букв само по себе кроется что-то зловеще-жуткое. Но физическое ощущение неизбежности несоизмеримо страшнее слова.
Мы ведь только притворяемся взрослыми. Все мы, в сущности, невыросшие дети. Как бы ни изображали зрелость ума, состоятельность суждений, стойкость духа, нам обязательно надо, чтобы кто-то всецело, без запинки, без оглядки был на нашей стороне. Принимал нас всеобъемлюще, с ошибками, заблуждениями, грехами, просто по факту нашего земного существования. И хотя тысячу раз я не ангел, ты была ко мне именно такой, Тома. Ты и есть такая.
А я… Наверное, не дотянула до твоей вселенской широты, до твоей колкой, искрящейся радужными переливами самоиронии, до твоего бескорыстного приятия всего живого. Не дотянула до твоего кислородного голодания.
Каждая встреча, каждая дружба, каждая разлука для чего-то даны. И пусть все кончается. Но не кончается ничто. Дорогая моя московская девочка с Ленинского проспекта, старшая сестра моя, рожденная, как и я, в роддоме при Первой градской; я словно пишу тебе письмо. Знаю, что ты не получишь его. И, завернутое в лоскуты моей души, оно будет вечно храниться на антресолях моей памяти, навсегда раненной тобой. Твое алкогольное дыхание, твоя пьяная походка, которыми ты встретила и провела меня в преисподнюю тем злополучным черным днем, растворились для меня в небытии. Только встает перед глазами лицо с чуть смугловатой божественной кожей, аккуратным носом с еле заметной милой бульбочкой на конце (в любимого отца!), всеобъемлющей улыбкой и расходящимся светло-карим, невесть в кого, косоглазием. И мои вечно холодные руки тонут в твоих вечно горячих руках… Права была профессор-офтальмолог, отказавшаяся оперировать твои глаза. Тебя нельзя было лишать особого угла зрения, твоей уникальной, присущей только тебе, широты обзора. Той широты, которая никогда ни в ком, скорее всего, мне уже не встретится…
Глава V
КОДА, или Послесловие
В детстве ранними зимними сумерками я часто стояла у окна нашей коммунальной комнаты на Большой Полянке и смотрела, как во дворе дети играют в снежки с отцами, как с визгом съезжают с горки на размокших картонках – там, у подножия горки, их опять-таки ловили крепкие отцовские ладони. Именно отцы, веселые, бравые, раскрасневшиеся, в сдвинутых набок ушанках или лихо задранных к затылку лыжных шапочках, бередили мою неокрепшую душу. Возможно, фокус зрения детской души выхватывал из кучи-малы именно отцов – из-за нехватки собственного. Я не понимала, не знала, где мой. Есть ли он у меня вообще? Я никогда не спрашивала о нем ни маму, ни бабушку. Я была слишком робким ребенком. (С годами выяснилось: короткий брак моих родителей был вполне законным и даже свершившимся по страстной взаимной любви.)