Отдышавшись, он поцеловал ее в горячий висок, переложил ближе к изголовью, подхватил смятое пальто и заперся в ванной. Его натертый контуженый пах был обильно запачкан кровью и притом источал ошеломляющий аромат цветущей клумбы. Зеркало, стоило Вельцеву податься к нему, затуманилось. Он ткнулся в мутное стекло лбом. Где-то за стеной, отдавая в пол, тарахтела водопроводная труба. В стаканчике на подзеркальной полке стояла детская зубная щетка. Вельцев взглянул на часы, однако перестал их видеть еще прежде, чем сообразил, который был час: циферблат, как и раскрытый бумажник давеча, поманил его напоминанием о чем-то важном и забытом. Он с нажимом провел себя по макушке, посмотрел вверх и по сторонам, но ничего не вспомнил. Думая, что еще можно найти подсказку, он порылся в карманах пальто, взял пистолет, сбросил в руку магазин и вставил его обратно в рукоять. Что после вчерашнего оставалось всего три патрона, он знал и без того. «Пах-пах», — сказал он своему проявившемуся отражению, пристроил «беретту» на змеевике так, чтобы до нее можно было без труда дотянуться из ванны, разделся и полез под душ.
«А может, Лана?» — осенило его, когда он намыливался в паху.
Встав неподвижно, он опять взглянул в потолок, пожал плечами и продолжил намыливаться. Была ли Лана его женщиной, он, конечно, еще не мог сказать. Равно как и то, была ли она девственницей. Зато, едва только смыв ее кровь, он понял то, чего не мог выразить для себя раньше: в своих амурных предпочтениях он руководился не столько очевидными плюсами юности партнерш — которые, если не годились ему в дочери, все равно были намного младше его, — сколько тем, что молодость его женщин давала ему, бездетному по долгу «службы», иллюзию полноценной семьи. Его женщины были и детьми его. Не смея обзаводиться потомством на деле, он обзаводился им в воображении, придавая телесной близости свойства как зачатия, так и рождения. Своя женщина, таким образом, была для него чем-то вроде усовершенствованной Евы — не просто обитательницей, но охранительницей рая, державшей в одной руке запретный плод, а в другой — за горло — змея-искусителя.
Вельцев убрал голову из-под шипучей душевой струи и прислушался — откуда-то из-за стен доносилось громыханье, то затихавшее, то нараставшее. Громыханье это он слышал уже некоторое время и не придавал ему значения, думая, что так тарахтит труба, но, выключив сейчас воду, понял, что грохот доносится из квартиры, и это не шум водопровода, а шум драки — глухие удары и шарканье сдабривались жалобными криками Ланы и придыхающим от ярости мужским голосом. Пока Вельцев вытирался и натягивал одежду, смысл потасовки в общих чертах стал ясен ему. Мужчина, говоривший с сильным азиатским акцентом, требовал от Ланы сведений о Шарафе (надо полагать, об улыбчивом типе с фотографии) и о каком-то долге в триста тысяч. «Если его не найдут, он — кирайний! — хрипло орал мужчина. — Он — туруп! Понимаешь, дура? Туруп!.. А этот, в ванне — если он знает? Спроси тогда». «Придурок! — отвечала, всхлипывая, Лана. — Это постоялец, я же говорила…» Одевшись, Вельцев пристегнул к «беретте» глушитель, дослал патрон в патронник, аккуратно, придерживая большим пальцем, спустил курок, сунул пистолет в кобуру и с громким ударом двери вышел из ванной.
Лана, кутаясь в халат, сидела на кровати и зажимала в щепоти разбитый нос. Кровью у нее было испачкано не только лицо, но руки выше запястий и шея. На щеке горел след затрещины. Против нее, уперев руки в бока и расставив ноги, стоял ее обидчик — рослый, атлетического сложения узбек в обсыпанной талым снегом дубленке и калмыцком малахае с опущенными наушниками. Рот незваного гостя, наискось от носа до подбородка, пересекал небольшой шрам, из кулака свешивались четки, а из-за отороченного мехом голенища правого сапога торчал краешек резной рукояти ножа — что это убойное, испытанное орудие, Вельцев понял даже не по тому, как выдавалось над ним голенище, а по тому, как горели глаза самого испытателя. «Рыбак рыбака… — мельком, но так же уверенно подумал он. — Какого черта было впускать такого?»