Печатался Глеб с четырнадцати лет, причем в пятнадцать — уже в статусных всесоюзных изданиях. В двадцать возглавил еженедельник. В котором я, дотоле пробавлявшийся кустарным панк-роком и грошовыми приработками, впервые получил постоянную и осмысленную — хотя, конечно, внештатную — работу.
Многие потом — и не обязательно приятели — говорили, что пишу я классно. Ко всему прочему я работал много, выполнял все начальственные поручения, соблюдал графики сдачи. При этом и я, и тексты мои (независимо от темы, жанра и пафоса) любым руководством воспринимались (и принимались — если принимались) с каким-то неявным (поначалу) скепсисом, словно через подавленное (а со временем уже и не подавляемое) желание пожать плечами. Когда же на прямой вопрос, почему за месяц не вышла ни одна из моих рецензий, некий замредактора, толстожопый, похожий на брюзгливого ламантина мудак, пробубнил с вялым раздражением: «Вот ты все время все ругаешь — а люди, между прочим, эти книжки читают, ходят на эти фильмы… а ты ругаешь!..» — я окончательно убедился, что пора завязывать. И как раз вынужденно завязал на два года — впрочем, по причинам, не имевшим к журналистике отношения…
Разумеется, в приступах самокопания я допускал — по соображениям элементарной логики — собственную бездарность. Но если серьезно, я в это никогда не верил. И не только, полагаю, в силу самолюбия. Я знал, что делаю свое дело хорошо. Другой вопрос, что никому это, как правило, не было нужно. Причем не был нужен именно мой продукт. Чужой — Глебов, допустим — того же рода и качества отрывался с руками.
Я так и не понял в итоге, в чем причина. Вернее, пришел к выводу, что причины нет. Нет тут ни правил, ни закономерностей. Просто у одних подать себя и свою работу получается, а у других — ни хрена. Причем объективная ценность этой работы никакого значения не имеет. Больше того: нет ни у чего никакой ОБЪЕКТИВНОЙ ценности…
…Пора бы, что ли, ему появиться, подумал я, в очередной раз осматриваясь и пытаясь угадать в ком-нибудь из окружающих вчерашнего телефонного собеседника — но никто из наличных мужиков внимания на меня не обращал, а одна из двух сидящих аккурат напротив девок, мимолетно поморщившись, отвела взгляд.
— Дмитрий?
— Феликс?
— Да, Дмитрий, это я вам звонил. Приветствую.
— Вы про Пашку хотели узнать?
— Вы сказали, вы с ним общались на прошлой неделе…
— Ну да.
— А я вот специально из Питера приехал и все не могу найти его. А знакомые вообще говорят, что он куда-то пропал…
— Ага, я тоже от кого-то слышал, что Павло вроде пропал — еще чуть не год назад. Так что сейчас звонил ему без особой надежды. Но нет, знаете — сразу дозвонился, он в Москве оказался. Забились, встретились — на этой, как ее, у Киевского вокзала?.. — площади Европы. Мы там раньше частенько тусовались. Переходили реку и пиво дули на склоне, на травке, с видом…
— Но теперь, я так понял, вы с ним редко общаетесь?
— Да вообще не общаемся. Года два почти. Когда Корень вышел, мы с ним одно дело замутили — но прогорели быстро. Как-то после этого и разошлись.
— Вы говорите — «вышел». Он что, сидел?
— Ну да. По дикой глупости. За несколько косяков, представляете? Это надо было уметь так попасться. Ментам под облаву. Причем он же редко вообще пыхал-то. Сто пудов, чисто ради статистики его загребли — за какие-то пару папир паршивых… Но у нас же как — за всё посадить можно, если захотеть. Статья двести двадцать восьмая, часть первая — «приобретение и хранение». Она, по-моему, максимум предусматривает три года — вот все три ему и впаяли. Уж не знаю, почему — не понравился судье, наверное, чем-то. Два года отмотал. Не так, с другой стороны, и много, но зона его перепахала порядком — даже движения у него такие, знаете, дерганые малость сделались… Понимаете, у Пашки все как-то так — через задницу. Ни в чем ему не везет. Начнешь с ним дело — обязательно накроется. Нет, не потому что Корень лажается или там халявит — он всегда, наоборот, честно пашет… даже иногда с перебором: он немец такой, знаете, педант… А просто не везет ему все время. Так что я как один раз обжегся, больше с Пашкой старался не связываться.