За свою жизнь я узнал вкус множества мужских органов. Мои язык и небо научились различать подростковое томление, животный страх, грозную ненависть, трепещущее обожание, нетерпение, жжение, зуд, спешку, напор неизлитого семени, давление похоти, судорогу страсти.
Вкус Яна — вкус оружейной смазки и машинного масла. Вязкий, липкий, бросающий меня в дрожь. Я держусь за его яйца — легко взять, трудно выпустить, — и мне кажется, у меня во рту двигается ствол. Не маленький, почти игрушечный ствол нагана, вкус которого многие узнали за прошедшие годы. Нет, огромный разогретый ствол артиллерийского орудия, орган машины уничтожения, готовый к залпу и только ждущий команды.
Я двигаюсь все быстрее, ладонь на затылке не дает передохнуть, губы зудят сладкой болью — я прижимаюсь к Яну всем телом, а из глубины моего сердца поднимается заветное слово, пробегает по кровеносным жилам, взлетает по горлу, шире раскрывает рот неистовой, колдовской командой пли! — и вот уже клейкая струя семени взрывается в моей голове.
В гимназии на уроке Закона Божьего нас учили: семя умрет и принесет много плода. Семя Яна — мертвое семя, белесым налетом застывает у меня на губах. Плоды, которое оно приносит… они прекрасны, эти плоды — и слезы текут по моим щекам. Тогда он убирает ладонь с затылка, садится в кровати и рывком подтягивает меня к себе. Липкими губами я утыкаюсь в плечо, его рука лениво скребет мою спину.
Тогда Ян начинает говорить. Он вспоминает Гражданскую войну, Кронштадтский мятеж, Антоновские бунты, контрреволюционные заговоры. Он рассказывает, как прошел день.
День проходит в скучных, будничных заботах. Составление списков, диктовка телеграмм, выслушивание докладов, доносы, допросы, резолюции, решения. Теперь Ян почти никогда не расстреливает сам — пусть другие поработают, говорит он. В начале нашей связи я спросил, помнит ли он, сколько человек убил, — и Ян ответил: в бою не считаешь, а когда пускали на дно баржи — тем более никто не считал.
Иногда я говорю себе: сейчас я плачу на груди мужчины, который убил людей без счета, — и мое сердце грохочет, как молот. Спрашиваю:
— Ты мог бы расстрелять меня?
— Конечно, — Ян обхватывает меня за плечи, — конечно, мог бы. Я расстреливал мужчин, с которыми спал. Они были изменники. Я служу Революции, а ты понимаешь, Коля, Революция не прощает измен.
Я не спрашиваю о мужчинах, с которыми он спал. Я боюсь, он тоже не помнит их, как не помнит тех, кого убил. Я боюсь затеряться в перечне, длинном, как расстрельный список.
Я не спрашиваю, спал ли он с женщинами. Эта мысль непереносима: представить Яна с женщиной, вообразить, как его могучий орган погружается в затхлое мокрое человеческое нутро. Женская секреция омерзительна, словно ржа, разъедающая ствол орудия. Не могу представить, как семя Яна, семя смерти, вливается в женское лоно, тошнотворный источник новой жизни.
Я бы хотел всегда держать орган Яна в руке или сжимать его губами — чтобы знать: ни одна капля его семени не оплодотворит женщину. Маленькие дети — омерзительны, их визги — пародия на неудержимые крики страсти, их вонючие пеленки, коляски и чепцы — мрачное пророчество о старческом бессилии, до которого я не доживу.
Когда-нибудь утром я увижу: мой орган слабым червем дремлет между бедер. Когда-нибудь вечером при виде мужской наготы он не воспрянет, останется сморщенным и жалким. В тот день я пойму: вот пришла моя старость. И я попрошу Яна — потому что Ян всегда будет рядом, всегда будет молодым — внести меня в расстрельный список и — в память нашей любви — самому вывести в расход.