И двери, как трещины.
Загрозарело: ругается где-то прохожая туча; темнеет; за крышею семиэтажного кубища небо – взадуй: сухоплясами в окна; и – молньями в окна; дом, каменный ком, вспыхнув в выжелчень пламени, смерк; и в нем кто-то, дряхлый, на бедой стене в переулочке, вспыхнувши шеей и челюстью, – смерк.
15
Положа руку на сердце, – там, на эстраде, в проходах – стояли, сидели, обменивались впечатлением, поклонами иль протирали пенсне, – Айвазулина, Бабзе, Ветмашко, Глистир-ченко-Тырчин, Икавшев, Капустин-Копанчик, Нахрай-Хар-калев, Ослабабнев, Олябыш, Олессерер, Пларченко, Пла-чей-Перперчик, Шлюпуй, Убавлягин, Уппло, Фердерперцер и прочие, прочие – вплоть до Боговича: свора имен! Из них каждое – «им я», согбенное бременем лет, многотомных трудов, орденов и ученых дипломов, уже заключенное заживо в «Энциклопедию»; хоть бы – Пластальцев, лет десять сидящий в «Гранате» [17] (такой есть словарь) меж «пластрон» и меж «Плантагенеты».
Хотя б – Айвазулина: женщина-стереохимик, взошедшая на Титикаку, сказавшая спич в Сантафэ-де-Боготе, надевшая около острова Пасхи скафандру и после едва не бежавшая с дон-Бордигере-Хуан-де-Петелло, министром бразильским; Глистирченко-Тырчин, прорезавший опухоль горла у вдовствующей кронпринцессы австрийской; Нахрай-Харкалев, путешественник, автор двухтомья «Цвай ярен мит антропофаге н», друживший с H ь я м-Н ь я м а м и, съевший в Уганде засохшие уши убитых врагов негра Мбэбвы, ошибочно думая, что то – сухие грибы; а Капустин-Копанчик (вот он – челюсть пятит к мадам де-Моргасько), он автор работы «Отчет по окраске плазмодиев осмиевым препаратом» (три тома); Шлюпуй – не шлюпяк» (в словаре у «Граната» они оказались рядом), а (явствует все из «Граната») профессор и автор работы «О действии Леонтодон-Тараксакотум на сокращенье кишечника Лутра Вульгарис»; а Плачей-Пеперчик, известный в Германии, в Льеже. Досель в гейдельбергском химическом техникуме стоит крик о «пепертшик, с титрируйтен».
Все появились они, чтоб отчествовать «Математический Сборник»; и – да-с – вот так фунт: основателя «Сборников» этих, Ивана Иваныча, ждал бенефис, да – какой еще!
Фунт с полуфунтом!
Ивану Иванычу было невтолк и невесть, – что же, собственно, будет; обычно он вел заседанья; он – был заседаньем: решал, открывал, заседал; сообщал – только он; все иные, присутствующие в «Математическом Обществе» – только молчали: сегодня он был отстранен от всего (Млодзиевский взял в руки его); дело ясное, – да-с, – что предмет заседания – он; в этом случае сам соблюдал отстраненье; держался «предметом»; и тупил глазенки, когда заводили беседу об этом; сегодня бодрился с утра; перетрусил к обеду.
Теперь – дободрился и – выглядел доблестно.
Попричесался, загладил махры; и казался, представьте, курчавиком; щелкал крахмалом пропяченной грудью; во фраке кургузом – курбатиком выглядел; с ним обходились внимательно; как показался в профессорскую – разбежки, подбежки; Млодзиевский, и тот – бегушком: петушком! Члены Общества и делегация были во фраках смешных, белогорлые и белогрудые; туго зафраченный Умов подкрался на цыпочках – с ласкововещим, искательным голосом; все вкруг сгрудились, друг другу внушая очками: быть легкими, ясными; слышался шопот:
– Как?
– Не принесли?
– Депутация от…
– Депутация…
– Тсс!
– Ай, ай, ай, – что вы, батюшка! Вы бы… И «батюшка» спешно куда-то летел.
Физиолог растений Люстаченко (гербаризировал двадцать пять лет) с Щебрецовым шептался в углу: говорил, что хотели – ей-ей – в гидравлическом прессе системы Дави назвать винтик ответственный – «винтик Коробкина»; и утверждалось, что Павлов, геолог, в штрифе «гиперстен а» найдя что-то новое, новое это принес, чтоб отметить «Коробкинский день»; на Коробкина нежно косились очками, как бы приглашая друг друга вполне восхититься: единственным зрелищем; он, повздыхав, покорился тому, чтобы «чох» его каждый возглавил там что-нибудь; фрак же на нем был кургузый немного: с промятою фалдою.
Фалдами мягко юлили вокруг.
Гоготень доносился из зала.
Студенты ломилися толпами там, заполняя проходы и хоры; прилипли к стене; был галдеж под колоннами: распорядитель в линейной перчатке, в зеленом мундирчике, с воротником золотым, – прижимая шпажонку, показывал, где кому сесть; порасселись седые профессорши в первых рядах, в платьях скромных фасонов и колеров (с рябью) – тетеркиных, коростелиных и рябчиковых: все – такие индюшки, такие цесарки; ряды – лепетливые; дамы – почтенные; кто-то, кряхтя, костылял; поздоровался с Суперцовым, с Тарасевичем, Львом Александрычем, с Узвисом; маленький ростом Анучин с лицом лисовато-простецким, с лисичьими глазками, морща свой лобик, хватался за нос, проходя на эстраду, где груди крахмалом пропятились; но задержался с Олессерером.
И Олессерер важно лицо оквадратил.
Олессерер площадь сознанья разбил на квадраты наук, иль – кварталы; и в каждом поставил квартального: здесь стоял Дарвин; там – Кант: и – показывал палочкою: «от сих пор – до сих пор»; умерял циркуляцию мысли квартальным законом («от сих» и – «до сих»); когда мыслил Олессерер, – переменял он кварталы: здесь – звездное небо; там – максима долга; его мирозрение не было, собственно, «мировоззрением», – адресной книгой участка, где каждый прописку имел; здесь прописан был Дарвин; там – Кант [18]; на вопрос, что есть истина, он отвечал себе: «Мысли в таком направлении – то; мысля в эдаком – это!» Был враг прагматизма; боролся с Бергсоном [19] и Джемсом [20]: «Помилуйте, – хаос сплошной!» Все ж, – Бергсон мыслил хаос, пускай хаотически; Гитман Исаич Олессерер люто боролся с прочтеньем чего бы там ни было, с уразуменьем чего бы там ни было; читывал он лишь прописки в участки того или этого факта, в принципе невнятного; строгость логических функций его был отказ от попытки: помыслить.
Женат был на дочери брата Кассирера.
Передрябевший щеками и носом провисшим с прискорбнейшим драматургическим видом, во фраке, сжимая в руке шапоклак, – одиноко прошел в первый ряд Задопятов; осунулся; на Задопятова как-то дрязгливо глядели:
– Вы знаете, что – Анна Павловна?…
– Что с Анной Павловной?
– Да апоплексия!
– Бедная!…
– Не говорит, а – мычит…
В узком фраке, прилизанном к узкому телу, летком пробежал Исси-Нисси, застряв под эстрадою в первых рядах, и, бочком проюркнувши, исчез в центре их; вновь привыюркнул и – на эстраду взвился, точно ласточка, взвеяв развилочки фалд; и – шептались:
– Вот…
– Где?…
– Исси-Нисси.
– Японский ученый!
– Известный ученый!
А Исси уже на эстраде сисикал:
– Си-си… С Нагасака плисла телегламм…
– Си-си-си…
– С Нагасака плофессолы все…
– Ишакава, Конисси!… Си-си… Катаками!… Сплошной риторический тропик: с гиперболой – в пуговках глаз, с очень явной метафорой – в мине.
Уже на эстраде сидели, – отделами и подотделами: геологический, геогнозический, географический, геодезический, геологический; далее, далее, – хоть до «фиты»; среди «точных» ученых терялись «неточные»: Л. М. Лопатин и Г. И. Олессерер; диалектолог почтенный пропятился челюстью; старый гидрограф, сердясь, устанавливал запись приветствий.
Да, да, – над зеленым столом поднимался изящный ландшафт из крахмалов, пропяченных докторских знаков и беленьких бантиков; просто не стол, а – престол; не графин, а – блисталище; не колокольчик, серебряный – «гралик»; все ясно вещало о том, что уж близится время, когда прикоснется рука, прошелясь из манжетки, – к звонку, – огласить:
18
20