Выбрать главу

Кто-то, догадливый, бросил: прислугу – к врачу, а Митюшу – к Никите Васильевичу.

Врач, Георгий Григорьевич Грохотко, – мигом примчался: потискавши тело и что-то проделав над ним, он отрезывал.

– Апоплексия?

– Инсульт!

– Что такое инсульт?

– Апоплексия. Ткнулся в раздутые ноги:

– А, а, а: не действует! В правую руку:

– Не действует тоже!

– Конец?

– Нет, – пожал он плечами, вертя светоскопом, – протянет год, два, – до второго удара.

Ткнул пальцем:

– Комплексия: штука обычная. И – бросил он тело:

– Дела… А Коковский, Коковский-то!…

– Что?

– Трепанация!…

– Черепа?

– Опухоль мозга.

– Да что вы!

– Ну, – я проколол позвоночник: подвысосать жидкости; воздухом столб позвоночный надул… Обнаружилось, – и завертел стетоскопом…

– Ну? И?

– Обнаружилась опухоль мозга… Да, да: пол-Москвы в инфлуенце… Ну – нет: мне пора…

И Георгий Григорьевич – в дверь: лбом о лоб с Задопятовым.

Бедный старик прибежал растаращею, в плещущей крыльями, клетчатой, серо-кофейной крылатке, с полураспущенным зонтиком в левой руке; был он бел, как паяц, и морщинист, как гриб, выдаваясь ужаснейшей сизостью очень опухшего носа (как будто он пил эти дни); он плясал неприятно пропяченной челюстью; зонтик ходил ходуном в его левой руке, когда, правой рукою схватясь за Надюшу, он выдохнул с громким усилием:

– Где?

– Дз-дз, – кокнул осколок стекла у него под калошею.

– Вы осторожнее: тут… Спохватилась:

– Тут… тут… вот сюда… И потупилась:

– Тут – кислота…

– Где она? – ничего он не понял; и так, не снимая крылатки, в калошах ввалился в гостиную с полураспущенным зонтиком; сел пред запученным телом, схвативши за ногу его:

– Анна!…

– Аннушка!…

Не было «Аннушки»: пучилось мыком – большое, багровое «О»!

Тут профессор Коробкин подкрался к плечу его теплой ладонью, как… к… мухе: «Никита Васильевич, вы, – трепанул по плечу, – ты мужайся, брат», – взлаял он.

«Ты» проскочило вполне неожиданно: точно он вспомнил совместные годы гимназии, угол в клопах, куда хаживал часто со Смайльсом в руках «Задопятов», соклассник, – к «Коробкину», к «Ване»:

– Еще, чего доброго, брат, – Анна Павловна встанет!

14

И дождь, Сверкунчишко Терентьевич, затеньтеренькал по крыше; и стал переулочек не Табачихинским, а Сверкунчи-хинским; Камень Петрович стал Камнем Перловичем; камни и крыши испрыскались дождичком.

Забирюзовались воздухи.

Желтый просох исклокочился травкой; заширился топольный воздух везде; и потом уже только раскрылась сирень; и сиреневый запах душил переулки; стояло дзененье комариков в серо-зеленые сумерки сада; и щелкало птицею; первая ласточка, забелогрудяся, взвизгнула: взвесилась в воздухе.

Стало тепло и пленительно.

Но безобразней валили бульваром безрылые толпы; из желтого гарева бухали меди оркестра. И кто-то, одевшися в летнепикейные брюки и в пестрый пиджак, с белоснежной панамой, зажатой в руке, подмахнув камышовою тросткою, несся – и несся и несся – в открытые дали сквозных переулков и улиц за «нею».

«Ее» – нигде не было.

Федор Иванович Пяткин, надев парусинный картузик, бродил, как и в прошлом году, и выискивал случай: напасть на знакомого.

Словом – весна!

И – Москва.

И Москва развалилась в весну, растаращась кварталами, – этим, сплошь сложенным из серо-желтых и серо-сиреневых кубов, с пролетом ландо, лихачей и трамваев под ними – в Сокольники, в Парк (под открытые сцены), ис этим – вразброску: пяти-, одно-, снова пяти-, снова одноэтажных и двух-трехэтажных домов: вот и с этим, которого цвет – белый с пагрязцею и которого дом – двухэтажный, без лепки, украшенный синею вывеской, с очень невзрачным проглядом подвальных окошек, откуда виднелся проход сапога пешехода (не сам пешеход), изнуряемый сыпью известки, разложенной аспидно-сереньким, серо-сиреневым, серо-песочным, желточным и розовым колером, только кой-где молодевший подцветом: морковным, кисельным, зеленым.

Дома деревянные, колером серо-кофейным, кофейно-коричневым, – разнообразили улицы; а переулки кривели живою раскрикой цветов: сине-грифельных, аспидно-розовых, где из двора проросла молодятина, где и забор прозвучал спевом ветра с гармоникой, а подзаборье рябило расплюями семячек, павертнем мух, улетавших в открытые зной; под грохот пролеток рыкал оглушительней лбастым булыжником в этом квартале; а тумбы – кривее здесь были; серей – мимоходы людей; когда небо – взадуй, здесь – сильней вер-топрашило: и открывались везде сухоплясы; и дом здесь стоял, точно каменный ком.

Дом за домом – ком комом!

Там вечером кто-то садился и видеть, и нюхать: желчь пламени павшего четко на стену глухую; и коврика дух за-вонялый в окошко.

Вот улица с рядом фасадов (фасад за фасадом – ад адом); и вдруг – переулок тишайший.

Там дом деревянный, с дубово-оливковым колером и с полукругом резьбы надоконной надстройки, – стоял, украшаясь и ниже резьбою: Пегас, конь крылатый, припавший и справа, и слева к Горгоне (копытом и гривой – под змеи), был вырезан ясно; жильцам невдомек, что то вырезан миф; здесь, в прощеле ворот, и глубоком, и узком, вытарчивал угол сарая, качалась веревка с просушиной тряпок лимонных и синих, белела глухая стена трехэтажного дома, глядевшего в Пащеков глухо заросший листвою большого зеленого сада тупик, обливавший Москву соловьиным отщелком, – с сидящею девушкой в серо-сиреневом платье и в пляшущей ветром юбчонке.

Над ней – белилей лепесткой загроздившей сирени в глубоком и синем Васильевском небе, где облако, продувень, тая, терялось клоками.

Все это – Москва!

И Москвой назывался район, где Пречистенка, улица тихая, тая в сплошных переулках, стояла домами отдельными; там – в переулках – дома, отойдя с тротуара в глубь сада, скрывали свои и колонны, и окна листвою.

Свернем…

Вот – тот дом!

Пять жерельчатых, белых колонн, – без дантиклов; к абакам принизился розовым выступом легкий фронтон, треугольником врезанный в голубо-пепельный и в теплооблачный день; он тишал, отступя от колонн розоватой втеною с гирляндами белых венков над промытыми стеклами окон и чуть вдаваясь выступом низа: сложеньем квадратов; в подъезде – два льва, к тротуару слагающих продолговатые морды; и легкая арка ворот: в теплооблачный воздух; литою решеткой, скрещеньем Гермесовых жезликов, – отгородился от улицы; дворик асфальтовый, камень конюшни, кусты, – те, которые после дождя сребродроги: дотронешься, – и оборвутся потоками капель в тот час, когда кто-то у окон присядет покуривать в бисерный воздух, когда на обтесанных плитах подъезда детва плюет семячком в вечер, а вечер, уже от-стекливши окошком, является облачком цвета вишневого.

Рядом – пальметы, дантиклы, гирлянды оливково-темных колонн дома бледно-фисташковых колеров, где из гирлянд отовсюду просунулся мордой профессорский фавн овнорогий, затмившийся в зеленоватые сумерки, в шум от деревьев за домом живевшего сада; над купами месяц, свое новолуние спрыснув, твердится сквозным халцедоном из мутно-сиреневой тверди.

Москва!

Да, – она

____________________

А уж парит!

И – загрозарело; деревья склонились друг к другу бессмыслицей, шопотный смысл в них явивши; и пагубородное что-то закрыло луну, перед нею пропятяся лапой – когтистою, черной – подкравшейся тучи; уж лапа разорвана в желто-зеленые и в желто-черные клочья; над ней, за трубой дымовой, – черно-желто-зеленая пасть: уже жутя, в пустом переулке дряхлец тащит челюсть на шее; фасад за фасадом – ад адом.