Выбрать главу

- Не, я в гестапо.

О Калашникове я вспоминаю безо всякой обиды, а только с жалостью. А вот с Марком Коганом ("подпольная кличка Моня") сидел провокатор совсем другого типа, обрусевший мадьяр по фамилии Фаркаш. Этот старался навести разговор на политические темы, выспрашивал у Моньки, удалось ли ему утаить что-нибудь от следователей. И Марк - будущий юрист! - сам устроил маленькую провокацию. Рассказал наседке, что в ожидании ареста спрятал две антисоветские книжки в настенных часах у себя дома; во время обыска их не нашли.

На следующем же допросе следователь завел разговор об антисоветской литературе. Моня стоял на своем: никакой такой литературы не имел (что было истинной правдой). И тогда следователь заорал с торжеством:

- А если мы тебе, блядь Коган, покажем книжечки, которые ты в часах спрятал?

- Это вам Фаркаш рассказал? Но, понимаете, нету у нас дома настенных часов...

Когда он вернулся с допроса, Фаркаша на месте уже не было: срочно перевели в другую камеру - к Юлику Дунскому.

Наседок вообще часто переселяли из камеры в камеру, чтобы расширить фронт работы. К Когану подсадили другого, инженера Бориса Николаевича Аленцева. Этот очень смешно сам себя расшифровал, когда я с ним встретился уже в пересыльной тюрьме на Красной Пресне, откуда уходили этапы в лагеря.

Аленцев и там занялся полезной деятельностью: предложил просто, чтоб коротать вечера! - устроить в камере нечто вроде дискуссионного клуба. Там по очереди можно было бы выступать с сообщениями на тему, скажем, "мои политические взгляды". Это предложение не прошло.

Ко мне он липнул потому, что, по его словам, много слышал на Лубянке про наше дело. Я сросил, не сидел ли он с кем-нибудь из наших ребят; Аленцев ответил, что к сожалению, нет. "Лжецу - цитирует кого-то Джек Лондон - надо иметь хорошую память". Провокатору тоже: недели через две, в разговоре с Аленцевым я упомянул о том, что Коган очень хорошо читает стихи и прозу - в школьные годы получал призы на районных конкурсах.

- Коган?! - возмутился Аленцев. - Ну что вы! Он читает театрально, с ложным пафосом. Вот Юра Михайлов - тот читает действительно хорошо.

Спорить я не стал, но про себя отметил: наврал ведь, что ни с кем из моих однодельцев не сидел! Сидел по крайней мере с двумя. Понятно: человек опасный.

Когда 10 лет спустя (опять этот Дюма!) мы с Аленцевым встретились снова - в Инте, на вечном поселении - всех знакомых предупредили: Аленцев стукач! Думаю, он об этом узнал и, выждав время, отомстил по-своему: написал в местную газетку разгромную рецензию на наш с Юлием фильм "Жили-были старик со старухой" (натурные съемки проводились в Инте). Из этого явствует - так же, как из его оценки исполнительского дарования Когана и Михайлова - что художественное чутье у Аленцева было. Правда, наш фильм он ругал не за антихудожественность, а за то, что в нем опорочена советская действительность. Даже возмущался: и такую плохую картину повезут в Канны, на фестиваль?..*)

Но вернемся в 1944 год, на Лубянку. Возможно, кому-то покажется страннным и нелепым, что в тюрьме, да еще в мучительный период следствия, в камерах читали друг другу стихи, вели разговоры об искусстве. Но, господи, нельзя же было думать и говорить только о том, что нас ждет! Так и с ума сойти недолго... Вспоминали веселые истории; даже в тюремной жизни отыскивали смешное.

Так, из камеры в камеру путешествовала байка об осрамившемся немецком парашютисте. Собственно, он был не немец, а русский - попал в плен, пошел к немцам на службу и, окончив разведшколу, сброшен был с парашютом под Москвой. Немецкие учителя во всех подробностях расписывали, каким пыткам будут подвергать его на Лубянке, если арестуют - лучше живым не попадаться! А он попался, нарушил инструкцию. (Не в первый раз: ведь и к немцам в плен тоже не велено было сдаваться живым). Парень был молодой, впечатлительный и трусоватый. Попав на Лубянку, он с первой минуты стал ждать обещанных мучений.

Постригли наголо, повели в какую-то комнатенку и приказали положить обе руки на высокую тумбочку. Понятно - будут иголки загонять под ногти... Но ему только намазали кончики пальцев черной краской и сняли отпечатки. Это называлось "сыграть на рояле" (вариант: "сыграть на комоде"). У парня отлегло от сердца. Но сразу же его повели в соседнюю комнату, где стояло кресло, обитое какими-то полосками жести, с железными подлокотниками. И кругом - провода, множество проводов. Электрический стул, ясное дело! Парашютист сел на краешек кресла, стараясь не коснуться железа ягодицами и затылком. Но чекист в синем халате - палач, надо полагать, грубо ткнул его ладонью в лоб, прижав затылок к подголовнику, с треском вспыхнул нестерпимо яркий свет - и парень со страху обкакался: медвежья болезнь. Сфотографировав его в профиль и анфас и не дав сменить портки, надзиратели повели его в общую камеру - откуда эта история пошла гулять по тюрьме... Тоже развлечение.

Развлекались мы и таким способом: когда в камеру приводили новичка, растерянного и напуганного, старожилы приступали к допросу. Если это был колхозник, его спрашивали строгим следовательским голосом:

- Говорил, что в царское время коза давала больше молока, чем колхозная корова?

А городскому интеллигенту вопрос задавался другой:

- Значит, утверждали, что якобы в Верховном Совете одни пешки?

Новенькие жалобно улыбались в ответ, не понимали: откуда мы знаем? А чего тут не понять: ведь все без исключения дела по ст.58, п.10 были похожи как однояйцовые близнецы.

В начале 44-го года десятый пункт был самым ходовым на Лубянке. "Изменники родины" только-только начинали поступать к нам - из немецкого плена (58.1б) и с оккупированной территории (58.1а). Обгадившийся парашютист был первым, вторым - бургомистр Сталиногорска. Тоже по-своему анекдотическая - вернее, трагикомическая - фигура.

До войны он в своем Сталиногорске заведовал сберкассой. Потом его разжаловали в рядовые, т.е. в контролеры, а на его место прислали "партейного". Этого он простить советской власти не мог. Жена разделяла его обиду, и когда город заняли немцы, посоветовала: