Понятно, первому принесли передачу мне. Я вернулся в камеру с глиняной миской в одной руке и с алюминиевой в другой. В обеих мисках было молоко. Я поставил их на нары - и сейчас же сверху, где обитали блатные, ко мне спустился Васька Бондин, здоровый лоб, "тридцать два в отрезе". (Это определение пришло из северных лесорубных лагерей: так маркировали солидное бревно толщиной в 32 см. "Во ряха! - говорили про кого-нибудь мордатого - Тридцать два в отрезе!") Васька потребовал:
- Фрид, выдели и нам.
Как условлено было, я отказал ему:
- Своих едоков много.
- Смотри, будет как с Александровым!
Сашу "пописали" в аналогичной ситуации. Но я, верный уговору, сказал:
- Попробуй.
Он и попробовал. Слазил к себе на верхние нары, вернулся с ножом:
- Ну? Дашь?
- Не дам.
Тогда он воткнул нож в мою ногу, повыше колена, рванул вниз - и распорол, вместе с кожей и мясом, брюки. Это я заметил, а боли сгоряча не почувствовал. Второй ногой, обутой в сапог, я двинул Ваське в морду. Сапоги были юфтовые, тяжелые; воры называют их "самосудскими" - такими, считается, мужики забивали насмерть цыган-конокрадов.
Бондин вывалился на середину камеры, а я выскочил следом как был, с миской молока в руке. Миску я разбил о его голову. Потекла кровь, смешиваясь с молоком. "Красавец парень, кровь с молоком!" - смеялись потом в камере. Но это потом, а пока что он еще два раза ударил меня ножом - в грудь и в руку. И опять я не почувствовал боли, а стал колотить его по башке другой миской, алюминиевой.
Так мы кружились в проходе, неравно вооруженные гладиаторы ретиарий и - забыл как называется - другой, с мечом. И в первую минуту ни одна сволочь не ввязалась в драку - если не считать Васькиного дружка Женьки Рейтера, который, свесившись, с верхних нар, дал мне в глаз кулаком. А на второй минуте драки нашелся и мне защитник. Саша Александров со своей пораненной рукой на перевязи, единственный из всех, пришел на выручку: захватил своей левой Васькину правую с ножом, оттащил его. Тот не очень сопротивлялся. Дело в том, что поножовщина в камере явление нежелательное для всех - в том числе и для воров: набегут вертухаи, устроят шмон и отберут ножи - а то и в кандей посадят. Поэтому до драки стараются не доводить: надо суметь взять у фраера полпередачи "за уважение" или "за боюсь".
Мы с Васькой разошлись по своим углам, как боксеры на ринге. Из трех моих порезов текла кровь; он тоже был весь в крови - череп я ему не пробил, но кожу рассек в нескольких местах. Надо было идти на перевязку.
Мы заключили перемирие: договорились, что скажем надзирателю, будто подрались с кем-то дня два назад в другой камере, а теперь вот открылись раны, надо бы перевязать.
Так и сделали. Вертухай с удовольствием принял на веру эту малоправдоподобную версию: ему тоже ни к чему были лишние хлопоты. Но как только нас двоих вывели в коридор, у Каменецкого опять прорезался голос:
- Гражданин начальник, не верьте! Этот Бодин хотел отнять передачу, у него нож!
Пришлось гражданину начальнику принимать меры; после медпункта Ваську отправили в карцер, а меня вернули в камеру.
Произошел короткий разбор учений. Каменецкий вины за собой не чувствовал, считал что свою миссию выполнил. Румяный здоровяк, генеральский сын Блох на вопрос, почему не вмешался, ответил, не смущаясь:
- А я ждал сигнала.
И только Юрочка Михайлов признался честно:
- Валер, я испугался.
К нему я претензий не имел. А Сашу Александрова после этого случая зауважал еще больше: во время драки ни боли, ни страха не чувствуешь - и то, и другое приходит назавтра, ноют не переставая раны и уже кажется, что знал бы, ни за что не полез на нож. А Саша с его незажившей "прививкой" знал - и полез.
Много позже, в Инте, лагерный врач во время осмотра обратил внимание на шрам у меня на груди и поинтересовался его происхождением. Я рассказал. Доктор поахал и поставил диагноз:
- Валерий, вам повезло. Этот тип не знал, что у астеников сердце расположено ниже.
Симпатичный доктор ошибался: "этот тип" не собирался убивать меня, он не "порол", а "писал", резал не глубоко, - только для отстрастки. Правда, порезы те заживали долго - месяца три-четыре. Сперва из-за жары, потом из-за плохой лагерной кормежки.
Там, на Красной Пресне, я понял, почему блатное меньшинство всегда одерживает верх над фраерским большинством. Если воров в камере пять, а "чертей" сорок, то все равно блатные в пять раз сильнее, потому что они-то действительно держатся один за всех, все за одного. А остальное население камеры - каждый за себя.
Та драка укрепила мою репутацию храбреца, который прямо-таки рвется в бой. Репутация совершенно незаслуженная: я физический трус, с детства боялся высоты, боялся хулиганистых ребят с соседнего двора, бахрушенки, и никогда не дрался. Но в тюрьме и в лагере обстоятельства заставили - а главное, надежда хоть таким способом вернуть себе самоуважение.
После схватки с Васькой Бондиным, всякий раз, как в камере возникала напряженная ситуация, Блох с Каменецким кидались останавливать меня:
- Ради бога, Валерий! Не лезьте!
А я и не собирался лезть. Но все равно, был очень доволен собой.
Еще когда возвращался после перевязки из медпункта, я увидел в коридоре женский этап. Их должны были разместить по камерам, а в ожидании этого они стали свидетельницами нашей стычки. И я первым делом спросил:
- Девочки, никто не сидел с Ниной Ермаковой?
- Я сидела, - откликнулась одна, с бледным хорошеньким личиком. До сих пор помню ее имя и фамилию: Ася Пятилетова.
- Ася, я Валерий Фрид, Нинин жених. Если увидишь ее, расскажи, ладно?
Мне очень хотелось, чтоб Нинка узнала об этой драке. Я думал: вот, если чудом встретимся когда-нибудь, дам ей потрогать мои героические шрамы. Через двенадцать лет встретились, дал потрогать - но большого впечатления они на нее не произвели... Забавно, что Юлику в его первом лагере кто-то из "очевидцев" сообщил: твоего кирюху на Пресне зарезали.
За время, что мы с Васькой отсутствовали, в камере произошло еще одно маленькое событие: Женька Рейтер попросился у надзирателей, чтоб и его перевели куда-нибудь: боялся, что я отыграюсь на нем, когда вернусь. Не стал я его бить - противно было.
Дело в том, что этот Женька никаким блатным не был, и даже не Женька был по-настоящему, а Кирилл. Московский студент, он сел по ст.58-10, а попав на пересылку, сделал выбор: решил держаться не с интеллигентами, а с ворами - сила ведь была за ними. В нашей камере сидел и его отчим, которого Женька-Кирилл люто ненавидел (боюсь соврать, но кажется, он и посадил отчима, с удовольствием дав на него показания). Теперь вместе со своими цветными друзьями он отбирал у него передачи - вел, как ему казалось, воровскую жизнь. Но у цветных в ходу была присказка: "Воровскую жизнь любит, а воровать боится". Рейтер был из таких. В лагере он быстро понял, что с ворьем ему не по пути.
Мы встретились с ним в Инте через семь лет. Он пришел ко мне с повинной, я зла не помнил и мы даже стали приятелями. Почему он не хотел быть Кириллом - не могу сказать. Впрочем, и Кирилл Симонов тоже предпочел стать Константином. А в лагерях смена имен дело обычное. Были у нас в Каргопольлаге Никифор, которого звали Володей, и Мечислав, ставший Витькой. Да и будущая жена Петра Якира Валя Савенкова в лагере называлась Ритой - наверно, не хотела отставать от своих подруг с красивыми заграничными именами, Нелли и Анжелы...
Был в камере еще один фраер, которого воры с радостью приняли в свое братство - летчик Панченко, дважды Герой Советского Союза (настоящий, не то, что Петро Антипов, хлябавший за героя). Панченко импонировал блатным и своим титулом, и отвагой, и злой медвежьей силой. Он и похож был на медведя - огромный, сутуловатый, с маленькими умными глазками.
Почему-то он любил поговорить со мной, интересовался книгами и фильмами - бывает такая неожиданная тяга к культуре у людей совсем необразованных. А Панченко был не просто необразован - дикарь дикарем! Он, мне кажется, просто не знал разницы между "хорошо" и "плохо", и поэтому рассказывал о себе такие вещи, о которых другой промолчал бы.