Так, рассказывал Панченко, приехал он в самом начале войны в Харьков. По рангу - а он получил первого Героя еще за Испанию его должны были встретить с машиной, но почему-то не встретили. И он в раздражении пошел с вокзала пешком. А тут началась воздушная тревога. К нему кинулась старуха еврейка, истерически закричала, колотя кулачками в его широченную грудь:
- Почему ви тут? Ви должны быть на фронте! Должны защищать!
- Я вытащил пистолет и три пули всадил в нее... А что? Ничего мне не было. Посчитали, как покушение на Героя Советского Союза, - смеялся Панченко.
Ворам особенно нравилась история, за которую он получил свой первый срок: пьяный, полаялся в московском "Военторге" с милиционерами, открыл стрельбу и уложил двоих на месте. Тот срок ему заменили штрафбатом; там он не только "смыл кровью", но и заработал вторую золотую звезду Героя. А сейчас сидел, по его словам, из-за ерунды. В должности командира эскадрильи он спал с женами двух своих непосредственных начальников, и обиженные мужья подстроили ему хозяйственное дело: нехватку бензина или еще что-то в этом роде.
Вместе с ворами дважды Герой отбирал у сокамерников передачи - не целиком, а по-честному, половину. Вместе с ворами и хавал. Продуктов у них накопилось много, их хранили на "решке" - решетке окна. Не боялись, что украдут - кто осмелится?.. Один доходяга осмелился, и расправа была короткой: ухватив доходягу за рубаху и мотню штанов, летчик поднял его высоко в воздух и отпустил. Тот грохнулся о цементный пол - и не поднялся, унесли в лазарет. Не знаю, выжил ли.
Да, дикий человек был Панченко. Но интеллигентов уважал. Узнав, что под нарами живет профессор Попов - тихий, глубоко религиозный старичок, биолог, кажется, - Герой потребовал, чтобы Попов вылез на свет божий:
- Ты правда профессор? - а получив утвердительный ответ, согнал кого-то с нижних нар и уложил туда профессора. Тот сопротивлялся: его пугала шумная и безобразная жизнь камеры; под нарами, затаившись в темноте, старик мог шопотом молиться. Но Панченко настоял на своем.
Профессор затих. Полежал с полчаса и сказал:
- Товарищ Панченко, можно к вам обратиться?
- Обращайся.
- Я хочу попросить вас об одолжении.
- Каком?
- Нет, вы пообещайте, что сделаете. Да это нетрудное!
- Ну, обещаю.
- Товарищ Панченко! Можно, я залезу обратно под нары?
Панченко разрешил.
Недели через две после драки с Васькой в камеру вернулся из карцера Никола Сибиряк. Это был серьезный вор, не чета той мелюзге, с которой мы имели дело раньше.
Никола был уже в курсе всего, что у нас произошло в его отсутствие.
Подсел ко мне, уважительно поговорил. Похвалил:
- Ты духарь.*****) А Васька, падло, много на себя взял. Он порчак, натуральный торбохват, его уже приземлили, лишили воровским куском хлеба... Слушай, ты все-таки, когда тебе кешер обломится, немножко мне давай. Немножко. А то неудобно, понял? А не будет у тебя, возьми у нас. - Своими светлыми широко расставленными глазами он показал на решку, утыканную пайками и свертками с едой. - У нас много.
Я его понимал: Николе не хотелось шумного скандала, зачем? У них действительно еды было много. Но для поддержания авторитета надо было взимать с меня хотя бы символическую дань. И я пошел на компромисс, мне тоже не хотелось скандала. Угощал его чем-нибудь, но от его угощения мягко отказывался.
Воры относились с Николе с почтением, даже с подобострастием. Сама кличка "Сибиряк" этому способствовала: сибирские воры считались наиболее уважаемыми. За ними следовали ростовские - а московские стояли на нижней ступеньке иерархической лестницы.
Сибиряк большую часть дня сидел в задумчивости у окна на верхних нарах - воры предпочитают верхние, потому что там можно играть в карты, не боясь, что вертухай увидит через волчок. Или ходил по камере, голый до пояса, в белых кальсонах, заправленных в хорошие хромовые сапоги. На животе у него розовели еще свежие шрамы - штук пять параллельных полосок. Это он резал себе живот, чтоб не пойти на этап. Способ был довольно распространенный: оттягиваешь кожу и режешь бритвой, ножом или осколком стекла. Раны не глубокие, только кожа, ну, и соединительная ткань - а крови много; зрелище пугающее! Правда, со временем врачи перестали пугаться. Накладывали несколько скобок, талию как кушаком обматывали бинтом и выносили вердикт: может следовать этапом.
Слушать "романы", которые тискали на нарах интеллигенты (пересказывали книги или фильмы; фильмы были по моей части) - этого Никола не любил, не мог сосредоточиться. Его мозг - думаю, не совсем здоровый - был занят какими-то своими мыслями. Пока остальные по-детски увлеченно слушали, Сибиряк расхаживал по проходу, обхватив плечи руками, и тихонько напевал:
... Ту-ру, ту-ру, ту-руту... полный зал,
Волчицею безжалостной опасной,
Я помню, прокурор ее назвал.
Хотела жить счастливо и богато,
Скачки лепить, мадеру, водку пить
Но суд сказал, что ваша карта бита
И проигрыш придется уплатить.
Скачки лепить - заниматься квартирными кражами. Всех слов песни Никола, по-моему, не знал; не знаю и я. А мотив был "Зачем тебя я, миленький узнала".
Там на Красной Пресне, я впервые услышал знаменитую "Централку" - или "Таганку", кому как нравится. Ее очень трогательно пели на верхних нарах:
Цыганка с картами, дорога дальняя,
Дорога дальняя, казенный дом:
Быть может, старая тюрьма центральная
Меня, несчастного, по новой ждет.
Централка! Те ночи полные огня...
Централка, зачем сгубила ты меня?
Централка, я твой бессменный арестант,
Пропали молодость, талант в стенах твоих!
Отлично знаю я и без гадания:
Решетки толстые нам суждены.
Опять по пятницам пойдут свидания
И слезы горькие моей жены.
Припев, и потом:
Прощай, любимая, живи случайностью,
Иди проторенной своей тропой,
И пусть останется навеки тайною,
Что и у нас была любовь с тобой...******)
За свои десять лет в лагерях я слышал много песен - плохих и хороших. Не слышал ни разу только "Мурки", которую знаю с детства; воры ее за свою не считали - это, говорили, песня московских хулиганов.
Рядом с Сибиряком спал смазливый толстомордый воренок по кличке Девка. У этой девки, как я заметил в бане, пиписька была вполне мужская - висела чуть ли не до колена. Никола время от времени тискал его, смачно целовал в щеку. Тот лениво отбивался: бросай, Никола!.. Не думаю, чтоб Никола приставал к малолетке всерьез - а если и так, то сразу скажу, что в те времена мы не знали "опущенных" т.е., опозоренных навсегда "петухов". (Не было и этих терминов; я их вычитал в очерках о современных колониях.) Педерастия в лагерях была - но на добровольных началах; к пассивным участникам относились с добродушной насмешкой, не более.
За стеной, в женской камере, обитали две блатные бабенки, "воровайки", "жучки" - Нинка Белая и Нинка Черная. С ними переговаривались через кружку: приставишь кружку к стене и кричишь, как в мегафон. (У кружек было и другое назначение, служить подушкой. Ложишься боком, голова опирается на обод кружки, а ухо внутри.)
Я-то с воровками не переговаривался, а блатные кокетничали вовсю:
- Нинка, гадюка семисекельная! Тебя вохровский кобель на псарне ебал!.. Давай закрутим?
- Закрути хуй в рубашку, - весело отзывалась "гадюка" - не знаю, Белая или Черная. Я долго размышлял над этим "семисекельная", пока Юлик Дунский не объяснил: "семисекельная" - вместо старинного "гадюка семибатюшная", т.е., неведомо от кого зачатая...
В один из дней пришли за нашим дважды Героем.
- Собирайся с вещами!
Он отказался - и не в первый раз: не желал идти на этап. Смешно сказать, Панченко требовал гарантии, что ему и в лагере найдут летную работу.
- Пойдешь как миленький! - крикнул вертухай и захлопнул дверь. А через полчаса вернулся с подкреплением: за его спиной маячили еще трое синепогонников.
Но Панченко подготовился и к этому. Сидел рядом с Николой на верхних нарах - оба в одних кальсонах и сапогах, оба готовые к бою. У Сибиряка из голенища выглядывала рукоять ножа.*******) И надзиратели отступили, ушли ни с чем.