К эстраде можно относиться по-разному. Конечно, не симфонический концерт и не опера: для одних — удовольствие в свободную минуту, для других — развлечение, для третьих — вообще не искусство. Но, начиная с двадцатых годов, эстрада у нас значила совсем иное. В ней, в ее легкости, шутках, разнообразии жанров, относительно свободном конферансе жил тот глоток свободы, которого не оставалось в жизни. Концерты Руслановой давали надежду на то, что может быть жизнь для себя: без маршей и оглушительных лозунгов, со своим любимым, своим счастьем, своими радостями и бедами, которых никто не вынесет на всенародное обсуждение.
Хвалили ли ее в те давние годы? Только не начальство. Даже в сборнике памяти певицы, изданном в 1981 г., полно рассуждений о кантилене, постановке голоса, приемах, граничащих с «дурным вкусом», а уж в тридцатые годы от обвинений в «цыганщине» и «отходе от советской действительности» и отбиваться было бесполезно.
«Говорите, народная песня?» — Ветер тихо вздувает светлые занавески на даче в Баковке. — «Да ведь как раз народная-то и не нужна была. Тогда, в тридцатых, нужен был Хор Пятницкого. Не тот, который сам Пятницкий собрал, а новый, который «вдоль деревни, от избы до избы, зашагали торопливые столбы». Это как сельскохозяйственная выставка или физкультурные парады: «Наро-о-од! Стройся! На первый-второй, рассчитайсь!» Я ведь не случайно на настоящих костюмах стояла: вот, голубчики, глядите, деревня-то какая была, вот как жили! И любить народного певца не за кантилену любят — за чувство, за смысл. Помните тургеневского турка — Яшку?..»
В последние годы жизни на нее произвел особенное впечатление рассказ о Степаниде Солдатовой, знаменитой в пушкинские времена Стешке-цыганке. Имена же тех, которых считали ее — Руслановой — предшественницами — Плевицкой, Паниной, Вербицкой, — знала, но как-то не откликалась на них. Обходила молчанием. И справедливо: у них были свои особенности, сравниваться же с кем бы то ни было, в том числе и в свою пользу, не хотела: «Моя песня». Зато о Стешке рассказывала, даже в Свиблово съездила посмотреть, где Степанида всю Москву собирала. Один раз бросила: «Вот ее бы сыграла!» — «А у вас были возможности выступить на драматической сцене?» — «Были. Да не искала я их. Тут в чем загвоздка — драматический актер один быть не может, вместе со всеми и среди всех, а мне простор нужен. Да и чужих слов не люблю. Другое дело в песне. Там они в музыке. Я же каждый раз другая. Три раза в вечер концерт пою, три раза по-иному. Песня моя не поется — играется».
В Стешке все казалось родным. Росла в таборе-хоре. Осиротела рано. Ласки не видела. Зато за голос держали, кормили. Учителя нашла на стороне. От него много переняла. Тогда цыганки и все народные песни пели, и романсы, что только-только появляться начали. Пела необыкновенно. Один из современников так и написал, что при пении у нее «в горлышке будто колокольчики переливались». Пела на измор, себя не жалела. Да слаба грудью оказалась — чахотка тогда многих косила.
Знамя Победы над Рейхстагом. Май 1945 г.
А тут еще дочку прижила, любимому не сказалась, жизнь его ломать не захотела. И хоть в хоре, все равно в деньгах нуждалась и Оленьку свою растила, и учителя состарившегося и обнищавшего вместе со всей его семьей содержала. Многие поэты для Стеши писали: Жуковский, Вяземский, Пушкин очень ее любили. Владелец же Свиблова специально приглашал москвичей цыганку послушать.
Лидия Андреевна много раз повторяла, что если Бог голос отнимет, на сцене сказы сказывать станет, только бы от людей не уходить.
И пела она не «просто так». О пении своем говорить не любила, но однажды, между прочим, заметила: «Песня не сама играется — человек ее играет. Старый ли, молодой — всегда разный. Вот этого «своего» никак потерять нельзя. К чему, скажем, мне молодиться, кого-то привораживать? Смешно получится. Так я со своих лет и играю. Надо же, как любила — «по морозу босиком к милому ходила». И сладко, и смех берет, и такая тоска за сердце хватает: ничего не вернешь, больше не сходишь. Мне вот часто говорили, что с годами я вроде лучше пою. И лицом старуха, и голос свое отпел, а все равно лучше. Так это потому, что о жизни больше узнала, передумала, всей ее горечи испила...»
И о войне говорила не слишком охотно. Во фронтовую бригаду пошла сразу, после первых же выступлений решила, что останется около фронта до конца. Слово сдержала: до Берлина дошла со своими солдатиками, на ступенях рейхстага свои песни сыграла. С ног от усталости валилась: сорок лет, может, и не такие большие годы, а если изо дня в день сверх сил, так знать о себе ох как давали. Всем пела — и когда помногу собиралось бойцов, и одному раненому, кому жизни оставалось последние минуты. Солдаты «мамашей» звали. Артистка, а не обижалась, что старше своих лет становилась. Иной раз не верили, что она и есть та, «с пластинки». «Неказиста больно была», — смеялась Лидия Андреевна. «Песню играть — не красивой казаться надо, а родной, будто они сами про себя моим голосом поют».