Московский подьячий не ошибался, называя описанную им «шкатуну» немецкой. Аугсбург производил и еще один вид кабинетов — с дверками, на которых писались пейзажи. Но «шкатуна», для которой писал ящики Салтанов, не повторяла буквально ни аугсбургского и никакого другого типа. У нее была своеобразная конструкция, и, сработанная местными мастерами, она украшалась одной живописью. Это уже собственно московский кабинет. И его рождение означало, как много изменилось не только в царском обиходе. Кабинет был рассчитан на то, чтобы держать в нем документы, особенно письма. Значит, переписка стала распространенной, писем писалось достаточно много, и были они одинаково нужны и привычны и женщинам, и мужчинам.
Существует история живописи. Существует история архитектуры. Существует и история мебели. Но в том, пока еще очень скупом ее разделе, который посвящен России, XVII в. отводятся вообще считанные строчки. Недостаток сохранившихся образцов? Несомненно. Но верно и то, что здесь сказал свое слово XIX в., то представление о русской старине, которое появилось в восьмидесятых его годах.
Это выглядело возрождением национальных традиций, возвращением к забытым родным корням — тяжеловесные громады кирпичных зданий в безудержном узорочье «ширинок», «полотенец», замысловатых орнаментов и карнизов, выполненных из кирпича, как в здании московского Исторического музея.
Архитекторы действительно обращались к памятникам прошлого, действительно штудировали XVII в., но каждый найденный прием или мотив использовался в свободном сочетании с другими, вне той конструктивной логики и рационального смысла, которым руководствовались когда-то древние зодчие. Рождались дома-декорации как вариации на очень поверхностно понятую тему, а вместе с ними — и искаженное представление о стиле, о целой эпохе. И сейчас в перспективе москворецких набережных бывший дом Перцова с его замысловатыми кровлями, окнами неправильной формы, майоликовыми вставками на кирпичных стенах многим кажется куда более «древнерусским», чем отделенные от него рекой беленые и строгие по рисунку палаты дьяка Аверкия Кириллова.
А ведь палаты Кириллова — самое типичное жилье XVII столетия. Хоть предание связывает их с именем Малюты Скуратова, страшного сподвижника Ивана Грозного, и по наследственным связям — с семьей Годуновых, свой окончательный вид они приобрели в 1657 г. Тогдашний же их хозяин лишь спустя двадцать лет достиг по-настоящему высокого положения — стал думным дьяком, а еще через пять погиб среди сторонников маленького Петра во время бунта выступивших против Нарышкиных стрельцов.
Сколько можно здесь угадать о жизни этого давно ушедшего человека! Стоял дом в глубине двора, бок о бок с церковью, в которую вела кирпичная галерея. Церковь становилась частью дома и обязательно семейной усыпальницей. Так и здесь сохранила она надгробия и самого «мученически скончавшегося» Аверкия, и его умершей через несколько месяцев «от злой тоски» жены, и неизвестного, о ком сегодня говорят только первые строчки надписи: «Всяк мимошедший сею стезею прочти сея и виждь, кто закрыт сею землею...» Нет ничего удивительного и в побелке усадьбы, если вспомнить, что в 1680 г. были побелены все кремлевские стены. И все-таки палатам Аверкия Кириллова явно не хватает хрестоматийного теремного колорита, без которого тем более не представить внутреннего убранства жилья.
Кто не знает, что и богатые хоромы обставлялись наподобие избы, — здесь взгляд ученых до конца совпадал с убеждением неспециалистов. Широкие лавки по стенам, разве что крытые красным или зеленым сукном, большой стол, божница в красном углу, повсюду резьба и — как свидетельство настоящей роскоши — расписанные «травами» стены. Предметы европейской мебели считались редкостью, исключением и якобы не стали обиходными вплоть до петровских лет.
Казалось бы, это косвенно подтверждалось и московскими изысканиями археологов. Они установили, что жизнь зимним временем даже в самых поместительных домах ограничивалась несколькими горницами. Если в доме хозяина среднего достатка было около десяти покоев, зимой его семья обходилась одним-двумя. Тут и спали, и занимались домашними делами, и коротали время. Где же было размещать сколько-нибудь сложную и громоздкую обстановку!
В «теории избы» все устраивало историков. Не хотели с ней примириться только современники, те самые москвичи, которые жили в городе четыреста лет назад.
Оказавшись в 1680-х гг. в доме Василия Голицына, стоявшем на углу Тверской и Охотного ряда, польский посланник Невиль писал: «Я поражен богатством этого дворца и думал, что нахожусь в чертогах какого-нибудь итальянского государя». И характерно — говорит Невиль не о роскоши вообще. Он вспоминает именно итальянские образцы. В отчете дипломата, который обязан был быть в общем объективным и точным, подобная оценка вряд ли случайна.