По команде человека в бобровой шапке пение оборвалось, и две толпы, слившись вместе, начали строиться в ряды.
Странное впечатление производили эти люди. Многие из них были в овчинных полушубках, в синих поддевках, опоясанных кушаками или широкими ремнями, частью в серых и черных валенках, частью в сапогах с высокими калошами. Лица красные, сытые, похожие друг на друга. В середине толпы и в задних ее рядах, приплясывая от холода, стояли группами типичные босяки-хитрованцы, в потрепанных одеждах, с испитыми лицами, с наглыми, вороватыми глазами. Здесь нетрудно было узнать и переодетых городовых, таких неуклюжих в непривычной для них гражданской одежде.
— Все это одна шайка, — сказал Сережка, опустив руку в карман пальто, где у него покоился «бульдог». — В первых рядах охотнорядцы, мясники и торговцы, а дальше всякий сброд. Гляди, брат, в оба!
— Гляжу…
Толпа наконец построилась в ряды. Вперед вышли двое кряжистых мужиков: один — с большим царским портретом в руках, другой — с иконой Николая-угодника, тезки царя. Позади них, видимо для охраны, встал здоровенный парень с толстой суковатой дубинкой вместо трости. На его кудлатой голове еле держалась потрепанная шапка. Лицо помятое, уши красные, под левым глазом синяк.
— Босяк с Хитрова рынка, — определил Сережка.
Подняв знамена, воинство двинулось на Красную площадь.
Мы — за ними.
Особенно громко и торжественно гудели колокола кремлевских храмов. Однако и сюда народ стекался тоненькими цепочками.
Наконец раскрылись Спасские ворота, и под веселый звон колоколов Успенского собора на Красную площадь, к Лобному месту, двинулась армия попов и синодальных певчих во главе с епископом. Бее нарядились, как на пасху, — в золотых и серебряных ризах, в руках парчовые хоругви, чудотворные иконы, большой портрет царя-именинника. Шли и пели: «Спаси, господи, люди твоя…»
По обеим сторонам шествия, как солдаты на параде, выстроились хоругвеносцы с иконами и хоругвями.
На это пышное зрелище к Лобному месту со всех сторон стал сбегаться народ: кто за царя помолиться, кто послушать «благолепное» пение, а большинству было просто интересно поглазеть на церковное представление.
Сопровождаемый свитой духовенства и московской знати, епископ серпуховской Трифон с трудом поднялся на Лобное место. В руках золотой крест, на маленькой голове огромная митра, усеянная драгоценными каменьями, на плечах нелепая парчовая риза, ниспадавшая почти до пяток. Все это сооружение горело и сверкало на солнце, как золотой монумент, как языческий идол. Рядом с ним встал громоздкий, бородатый, черный как жук протодьякон с дымящимся кадилом в руке. На его широком, круглом лице красовался сизый, дулеобразный нос. Воздев бороду к небу, он тряхнул кадилом над толпой, стоявшей внизу, и синяя струйка дыма взвилась в холодном воздухе. Молебствие о здравии и многолетии Николая Второго началось…
Запоздавшие «союзники» быстро пересекли площадь и, оттесняя публику, плотным кольцом окружили Лобное место.
Мы вошли в толпу любопытных. На Лобном месте вперемежку с духовенством стояли высокопоставленные лица — военные и штатские. Среди них я заметил и самого градоначальника, барона Модема, — он усердно крестился и закатывал глаза под лоб.
Молебствие шло ускоренным темпом. В многочисленной толпе, окружавшей Лобное место, отцы духовные, кажется, чувствовали себя неспокойно. Дьяконы и священники робко жались друг к другу, с опаской поглядывая вниз, на свою паству.
Сережка подмигнул мне веселым глазом:
— Чуешь, оратор? Трусят долгополые!
— Стало быть, что-то затевается.
— Понятно.
Я не спускал глаз с епископа, главы всего этого маскарада. Он стоял неподвижно, устремив глаза к небу.
Могучий протодьякон, багровея от напряжения и широко раскрыв мохнатый рот, таким громоподобным голосом провозглашал многолетие царю и «всему царствующему дому», что казалось — он вот-вот лопнет от натуги. Как только он вытянул последнюю, самую высокую, ноту и хор грянул «Многая лота», громовый залп потряс землю. От неожиданности народ ахнул и шарахнулся было прочь от Лобного места, но вскоре успокоился: это с Тайнинской башни Кремля был дан орудийный залп, за ним последовал второй, третий, и так гремело до тех пор, пока протодьякон надрывался, провозглашая здравицу, а хор в самом бурном темпе гремел: «Многая лета, многая лета!»
Сережка насчитал сто один выстрел.
— Вот здорово!
В заключение епископ выступил с речью. Простирая тонкие, длинные руки над головами черной сотни, он говорил о величии монархии, о единстве царя с народом и церковью, страстно призывал к борьбе с крамолой.