Я пожал плечами.
— Восставать против этой огромной империи — все равно, что идти с саблями на танки, как это сделали когда-то польские гусары. Бумажные солдатики.
Она остановилась, посмотрела на меня, прищурясь. Кажется, сперва она хотела сказать что-то злое и гневное — но потом рассмеялась.
— Да, бумажные солдатики!.. Теперь я знаю, что подарить тебе на Новый год.
— Что? — с интересом спросил я.
— Узнаешь… Так как тебе фильм, если отбросить все эти разговоры про возможное и невозможное, с точки зрения цензуры.
— Ты знаешь… Вот в «Зеркале» Андрея Тарковского звучат стихи его отца про то, что «Свиданий наших каждое мгновенье Мы праздновали как богоявленье…»
— Да, я помню. Очень хорошо помню. И этот луг, пока звучит стихотворение, и все другое… По-твоему, это то самое?
— Да. У этих молодых любовников такие же праздники свиданий. Как там, дальше?«…В темноте светилась И медленно клонилась нагота…», так? Вот этот образ одухотворенной плоти, образ безумно красивой в своих телесных проявлениях любви. И помнишь, какой там конец?«…И небо развернулось пред глазами, Когда судьба по следу шла за нами, Как сумасшедший с бритвою в руке.»
Она медленно кивнула.
— Да. Это то самое.
Может показаться странным, что отношение к одному фильму я объяснял образами другого фильма. Но такая была эпоха, и кино было её языком, и, говоря о кино, уходя в этот целлулоидный мир, мы на самом деле говорили совсем о другом: мы нащупывали точки соприкосновения, точки, в которых, посреди нашего глухого времени, возможно истинно человеческое общение. Знание кино было условным паролем, знаковым оно было, это было важнее, чем знать иностранный язык. Потому что без иностранного можно было обойтись — а вот тех, кто не умел разговаривать на языке кино, мог никто и не услышать. Мы заполняли кинотеатры, стояли в очередях на хорошие фильмы. Сейчас, когда все по-другому, трудно поверить, что так было, что без воздуха кино многим невозможным казалось дышать. Может, наше поколение (и более старшие) припадало к кино как к кислородной подушке, может, какой-то другой образ тут будет более точным, не знаю.
Но таким было наше общение, и это надо понимать, надо иметь в виду тем, кто не застал наших времен.
Не буду рассказывать о нашем коротком свидании — о полете над миром длиной в два часа — потому что слишком горьким оказалось для меня расставание. Через два часа Мария встала и начала одеваться.
— Ты не останешься на ночь? — спросил я.
— Нет, никак не могу. Ведь на этот раз я остановилась в гостинице, там мое отсутствие сразу сделается заметным. И тебя протащить ко мне в номер гостиницы я не могу: ты ж знаешь, у вас любая горничная работает на КГБ и, если тебя засекут, у тебя почти наверняка выйдут неприятности…
«Да уж, — подумал я.» Я подумал, не рассказать ли ей, что у меня уже были неприятности, что меня пытались завербовать, но промолчал. Вдруг она испугается и прекратит все отношения со мной? А так, остается надежда видеться с ней хотя бы раз в несколько месяцев.
— К тому же, — продолжала она. — В гостинице тебя почти наверняка заметит кто-нибудь из нашей делегации, а мне этого совсем не надо…
— Почему не приехал твой муж.?
— Не смог, — сухо ответила она. — Работа.
— Так когда мы увидимся? Завтра?
— Завтра утром я улетаю. Мне и вырваться удалось почти чудом. И ещё надо было потихоньку закинуть тебе билет — и надеяться, что ты в Москве и ты придешь…
— Понятно, — я больше ни о чем не спрашивал.
— Не провожай меня, — сказала она.
— Не буду, — ответил я.
Когда она уходила, я сидел, не глядя на нее. Хлопнула дверь квартиры, и я завыл — тихо завыл, монотонным, на одной тягучей ноте, воем. В тот вечер я понял, насколько буквально следует понимать выражение «завыл от тоски»…
И опять потекла обычная жизнь, жизнь без Марии, упорхнувшей, словно кусочек радуги. Кончилось лето, с первого сентября начался новый семестр предпоследний в моей жизни — и занятий оказалось невпроворот.
Эпизод с моей вербовкой почти забылся. Я исходил из того, что, раз никаких мер больше не последовало, и мне позволили сдать летнюю сессию, то, значит, на меня махнули рукой. Хотя как можно махнуть рукой на человека, учащегося в «идеологическом» ВУЗе, на человека, которому по роду деятельности предстоит общаться с иностранцами, я не очень представлял.
Более-менее меня занимал вопрос, кто же на меня стукнул. Я выделил для себя «круг подозреваемых» и стал устраивать им тайные проверочки — негласно наблюдал за ними, следил за их реакциями, иногда заводил разговоры из тех, что можно назвать «на грани сомнительных». Не то, чтобы меня это очень мучило, но решить загадку хотелось. Мой круг подозреваемых постепенно сужался, и в конце концов мне предстояло сделать выбор между одним из двух человек: девушкой из нашей группы и парнем из параллельной. В конце концов, я решил сделать выбор «в пользу» (если здесь можно употребить это выражение) парня. Девушку подозревали потому, что она была родственницей декана, что-то вроде двоюродной племянницы, иногородней, и даже жила у него одно время, пока не устроилась в Москве по-своему. Считалось, что с ней нужно быть поосторожней, потому что не может быть, чтобы человек, живущий в одном доме с другим, не рассказывал этому другому многого из того, о чем рассказывать не стоит. Но именно поэтому я её и отмел — она была, так сказать, слишком очевидна, к тому же, декан был мужиком неплохим, и готов был закрыть глаза на многое, если не было прямого вмешательства сверху или если он сам не чувствовал, что в результате лишних студенческих вольностей кресло под ним начинает слишком качаться.