Зойка повернулась к нему.
— Что?
Васька кивнул на скульптуру.
— Подглядывает… Я тебя поцеловать хотел.
— И больше уже не хочешь? — спросила Зойка и засмеялась, и отскочила, верткая. — Этого черта зовут Кудим. Того, что на берегу, Мекеша. В парке еще один есть, прямо в кустах, страшной, Касьян.
Зойка пошла, прыгая с булыжника на булыжник, выбирая путь по своей прихоти.
Платье жило на Зойке как бы само по себе, со своим дыханием, со своим зрением и слухом, но с одной только целью — сделать Зойкину красоту еще нестерпимее.
— Слышишь, давай рядом пойдем. Тяжело мне на тебя сзади глядеть.
Васька взял Зойку за руку, чувствуя — если не заговорит, бросится ее обнимать.
— Мы тут у моста стояли, — начал он. — Я уже говорил вроде. Но я сейчас не о том. Беженцы по мосту шли. Больше на поездах. Я сейчас только подумал, на тебя глядя: беженцы чаще в хорошем бегут — в шелке, в бостоне, в шевиоте. Одна женщина даже в бархате.
Беженцы… Почему-то людей, возвращающихся домой из неволи в сорок четвертом и сорок пятом годах, тоже называли беженцами.
В поле, рядом с дорогой, горел костер. Танкисты ремонтировали сорванную в бою гусеницу. Собственно, они уже починили все и сейчас грелись у костра. По полю догорали танки, которым не повезло. Беженцы сошли с асфальта к костру. Ночь холодная…
Француз играет на аккордеоне. Шея повязана длинным шарфом. Рядом с ним женщина, простоволосая, в красивых туфлях, в зеленом шелковом платье — пиджак французов внакидку. Что за женщина? На руках у нее девочка лет пяти, как лоскуток от того зеленого шелка…
Васька Егоров со своим отделением возвращался в часть, вернее сказать, догонял ее — ездил в тыл, в штаб армии с донесением. У Васьки бронетранспортер, замечательная машина; на бронетранспортере Васька за старшего — старший сержант. И все у него в отделении старшие сержанты. Водитель — старшина. Разведка.
Водитель Саша, жалея рессоры, аккуратно прошел стертый танком кювет, но не стал подъезжать к танку ближе, земля оказалась сырой и топкой.
К костру пошли все. Серега с аккордеоном.
Поздоровались с танкистами. Поприветствовали беженцев. Беженцы закивали. Потеснились. Круг стал шире. Танкисты, черные в своих комбинезонах, — усталые, чайник на костре коптят. Васькиному экипажу размяться охота. А беженцам? Поди знай, что нужно беженцам у солдатского костра, — солидарность им нужна, чувство причастности.
Музыка француза печально-красивая. Уютом веет от этой музыки, пахнет духами, любовным одиночеством. Серега аккордеон к груди прижал — ждет. Француз головой кивнул. Серега — вальс «Амурские волны». Другой беженец, ишь какой шустряга, несмотря на то, что ноги еле волочит, пригласил женщину в зеленом шелковом платье. Она дочку — Миколе из Васькиного экипажа. Девочка обняла Миколу за шею — привычная. Микола ее к себе прижимает осторожно, как будто обряженную новогоднюю елочку. И другие беженцы танцевать пошли. Оказывается, еще женщины среди беженцев были. К Ваське Егорову девушка подошла, молоденькая, в мужском свитере, в брюках, коротко стриженная. Что девушка — Васька по аромату духов понял. Когда закружился с ней в вальсе.
Серега вальс оборвал — рванул «Барыню». Пары рассыпались… Женщина в зеленом осталась в кругу. Она плясала. И это был русский танец. Русский танец для европейцев.
Девушка, с которой танцевал Василий, сказала:
— Мария. Танцерин бельгише. Танцерин.
Обе руки, сцепленные в пальцах, она держала на Васькином плече, слегка повиснув на нем, и прижималась к нему лбом. Когда Васька посмотрел ей на ноги, улыбнулась:
— Кранк.
Танкисты шваркнули шлемы оземь. Пошли вприсядку. Они рвали влажную землю кованым каблуком. Выкручивали с корнем траву носком башмака в замысловатой лихости плясовых колен. А когда утерли бледные лбы, у танкистов — не у пехоты — лбы всегда белые, даже у кавказцев и азиатов, Серега кивнул французу.
Француз перед тем пошептался о чем-то с женщиной в зеленом платье. Заиграл француз кружевную музыку. Как бы переплетались теплые струи, их ветер рвал, а они, качнувшись, снова лились и переплетались все туже.
Танцовщица-бельгийка подошла к Миколе, а Микола из тех трех русских братьев, которые все на «М»: Микола, Микита и Митрий, у которых кисти рук шириной с лопату; улыбнулась она ему, мосластому солдату-отроку, длинношеему, сбрившему в первый раз завивающуюся от самого корня бороду бритвой «Золинген», взяла у него девочку, с которой они глазами кокетничали, носами прижимались, что-то пошептала ей и пустила ее одну.
Девочка пробежала в центр круга, к костру. Встала там, закинув голову и подняв руки. И вдруг ее принялось трясти. Вздрагивала она в такт музыке. Она стояла и вся шевелилась. Шевелились толчками бедра, изгибалась и спрямлялась волной спина. Девочка стала струей, слилась с музыкой. Потом стала многими струями. А когда не видавшие ничего подобного разведчики и танкисты промигались, когда с них сошло первое оцепенение, они увидели женщину. Увидели безнадежное любовное одиночество. Страстный призыв. Стон тела.
Пальцы девушки в брюках и ее зубы впились в Васькино плечо, она вся прижалась к его боку плоско и сильно.
Девочка превратилась в карлицу. Лица ее не было видно, оно было обращено к небу как бы в мольбе.
Все стояли понуро. Неловкость всех сковала. И вдруг Микола сказал:
— Да что же это делается? Братцы! Славяне! Она ж дите…
Микола шагнул из круга, подхватил девочку, освещенную языками костра, все еще бьющуюся в несуразных после его выкрика толчках, и прижал к себе. Он гладил ее по голове и утешал. И даже немножко бранил ее за что-то такое, о чем знали только они. Его слова не имели смысла, и никто их не запомнил, имели смысл боль его, и его громадное недоумение, и его любовь. Кто-то из танкистов протянул девочке шоколад, у танкистов всегда запас — на танке быка увезешь. Француз в длинном шарфе смотрел в сторону, он играл все тише, но все играл. И вдруг застонала-заплакала женщина-мать в красивом зеленом платье. И не было ее вины. И все это понимали. Она танцовщица. Она и дочь свою ведет к танцам сызмала. Сызмала тело приучается к ритму, кость — к движению, мышцы набирают пластику, и упругость, и грацию, и зазывность. А без этого танец — тьфу, теловерчение.
Женщина плакала навзрыд. Француз-аккордеонист гладил ее по спине. Она вцепилась в аккордеон, и склонилась над ним, и царапала сплоченные мехи ногтями. И все тяжелее и тяжелее обвисала на Васькином плече девушка в свитере. Она уже не прижималась к нему. Ей была нужна другая помощь — наверно, она не ела дня три и сейчас теряла сознание.
Они подвезли француза, танцовщицу-бельгийку с дочкой и девушку до большого города. Вещей у них было — что на себе, да аккордеон, да кое-что из одежды. Они надеялись, чтобы идти дальше, раздобыть в городе детскую коляску. Детских колясок было много, даже могло показаться, будто бы инженеры вермахта мозговали не над танками — над колясками. Микола же так и вез девочку на руках и все рассказывал, что у него сестренка такая же — нет, постарше, — должна в первый класс пойти. «Наверно, закончила первый класс-то: немца-то из деревни когда выбили? Наверно, односельчане как-никак школу новую примудрили — как же колхозу без школы? И ты в школу скоро пойдешь…»
И девочка спала на его груди, такой широкой, что она могла бы на ней спать раскинувшись, но она спала свернувшись, и только бог знает, что она видела во сне, — она вздрагивала и цеплялась за карман Миколиной гимнастерки.
У костра под выкрик Миколы Егоров Васька вдруг вспомнил Зойку. Это было как удар — а если Зойка с ребенком? Всю войну с дитем… Сознание такой возможности переросло в уверенность. И уверенность эта сделала значительным все вокруг — а сам он мельчал в этом вырастающем мире. Птицы становились огромными, ветры — невыносимо сильными, ночь — непроглядной и бесконечной. В этой ночи, в пятне света, с двумя тенями — одной темной, другой лиловой и полупрозрачной — шла девочка. Платье у девочки белое, из припасенного к маминой свадьбе шелка. И босиком она — обувь вся уже износилась. Разве что в лапотках. Видел Васька Егоров детей в лапотках. Встречали их, освободителей, школьники в пионерских галстуках, сбереженных тайно, и в лапотках.