Выбрать главу

Эмине Севги Эздамар

Мост через бухту Золотой Рог

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. НЕСЧАСТНЫЙ ВОКЗАЛ

ДЛИННЫЕ КОРИДОРЫ ЖЕНСКОГО «ОБЩИТИЯ»

На улице Штреземана в ту пору — было это в 1966 году — стояла хлебная лавка, где продавала хлеб старуха-булочница. Голова у нее была как каравай, испеченный спросонок неумелым учеником пекаря — огромная и скособоченная. Эту голову она бережно носила на вздернутых плечах, точно на подносе. В хлебную лавку хорошо было заходить: слово «хлеб» произносить не нужно, достаточно просто показать.

Когда хлеб бывал еще теплый, заголовки газет, вывешенных на улице в стеклянных витринах, заучивались наизусть гораздо легче. Покрепче прижимая теплый каравай к груди и животу, я переминалась с ноги на ногу на холодной мостовой, словно аист.

По-немецки я не знала ни слова и учила предложения на слух, не понимая смысла, как в свое время распевала «I can't get no satisfaction»,[1] не зная английского. Как курочка, бессмысленно квохчущая свое куд-кудах, куд-кудах. Таким манером всегда легко отвечать на фразы, которые не очень — то приятно слышать. Кто-нибудь, к примеру, спросит меня: «Niye boyle giiriiltiiyle ytiriiyorsun?» («Ну почему ты так топаешь?»), а я отвечаю немецким газетным заголовком: «Как из скарба сделать мусор».

Может, я потому заголовки наизусть заучивала, что прежде, до того как отправиться в Берлин и стать там простой работницей, я в Стамбуле шесть лет играла в молодежном театре. И мать и отец то и дело допытывались:

— Как ты исхитряешься столько слов наизусть заучивать, неужели тебе не трудно?

А наши режиссеры нам твердили:

— Текст роли вы обязаны знать назубок, даже во сне.

В итоге я начала твердить текст ролей во сне, иногда забывала и просыпалась в ужасе, тут же повторяла текст снова и только тогда засыпала. Забыть текст роли — это все равно что будучи воздушной акробаткой не достать под куполом руку партнера и сорваться вниз. А людям страсть как нравится, когда у человека работа между жизнью и смертью. В театре мне все аплодировали, зато дома от мамы я аплодисментов так и не дождалась. Она, правда, одалживала мне для моих героинь красивые шляпки и платья, но когда я из-за театра вконец запустила школу, она поинтересовалась:

— Почему ты домашние задания так же хорошо не учишь, как свои роли? Ты ведь этак на второй год останешься.

Она была права, я учила только тексты ролей, даже за партнеров, с которыми играла. Когда мне было шестнадцать, мы поставили «Сон в летнюю ночь» Шекспира и я играла Титанию, царицу фей и эльфов.

Haydi, halka olun, bir peri sarkisi soyleyin (Составьте круг теперь и спойте песню!) Потом на треть минуты — все отсюда: Кто — убивать червей в мускатных розах, Кто — добывать мышей летучих крылья…[2]

В школе я отставала все безнадежней. Мама плакала.

— Ну что, помогут тебе теперь Шекспир и Мольер? Театр всю твою жизнь спалил.

— Театр и есть моя жизнь, как она может сама себя спалить? Джерри Льюис тоже школу не закончил, но ты же все равно его любишь, мама. И Гарольд Пинтер из-за театра школу забросил.

— Так то Джерри Льюис и Гарольд Пинтер.

— А я пойду в театральное училище.

— Но если у тебя не будет удачи, ты будешь всю жизнь несчастлива. Ты будешь голодать, дочка. Закончи сперва школу, иначе отец не даст тебе денег. Ты могла бы стать адвокатом, ты же любишь говорить красиво. Адвокаты все равно что актеры, только не голодают, а, дочка? Закончи школу.

Я ответствовала:

— Я дух совсем не общего разбора…[3]

Мама на это обиженно сказала:

— Дурочку из меня делаешь, хочешь показать, будто я тебе лютый враг, побольнее обидеть меня хочешь. Может, я в чем и виновата, но я твоя мать, и терпение мое скоро лопнет.

Тут она расплакалась, а я ей ответила:

— Рядиться в слезы любит ханжество…[4]

— Дочка моя, какая же ты необузданная, и какая еще маленькая.

Нет, матушка, тебе не верю я, И ненавистна близость мне твоя. Хоть в драке руки у тебя сильней, — Чтоб бегать, ноги у меня длинней.[5]

Дома я совсем перестала смеяться, ибо скандалы между мной и матерью не прекращались. Отец не знал, как с нами быть, только повторял все время:

— Да не мучьте вы друг друга! Ну зачем ты вынуждаешь нас так с тобой разговаривать?

Я отвечала:

Я вам отвечу не без удивленья: Прекрасная Елена приняла Решение покинуть этот лес…[6]

Над Стамбулом светило солнце, вывешенные в витринах киосков газеты пестрели заголовками: «Германии требуется еще больше турецких рабочих!», «Германия принимает турок!».

Вот я и решила: поеду в Германию, поработаю годик, а уж потом поступлю в театральное училище. Нашла в Стамбуле контору по найму.

— Сколько тебе лет?

— Восемнадцать.

Здоровье у меня тоже оказалось в порядке, и через две недели мне вручили заграничный паспорт и годовой контракт на работу в берлинском филиале «Телефункена».

Мама перестала кричать, ничего больше не говорила, только дымила, не выпуская изо рта сигарету. Мы сидели в сизом чаду, отец причитал:

— Ничего, в Германии Аллах тебя вразумит. Ты даже яичницу поджарить не умеешь! А собралась радиолампы для «Телефункена» делать! Школу сперва закончи. Не хочу, чтобы моя дочь шла в рабочие. Это не игрушки.

В поезде, что шел из Стамбула в Германию, я две ночи бегала по коридору, все смотрела на женщин, которые, как и я, ехали за границу простыми работницами. Они поспускали чулки ниже колен, толстые резиновые подвязки оставляли на коже красноватый рубец. По их голым коленкам я вернее, чем по названиям станций, мимо которых мы проезжали и названия которых все равно не могли прочесть, догадывалась, что до Германии еще далеко. Одна из женщин время от времени приговаривала:

— Какая же дорога длинная, просто конца нет.

Все молча с ней соглашались, никто и не думал возражать, только курильщицы извлекали сигареты, закуривали и молча смотрели друг на дружку. Те, что не курили, смотрели в окно. Одна сказала:

— Опять стемнело уже.

Вторая заметила:

— И вчера вот так же темно было.

Казалось, каждая выкуренная сигарета толкает поезд вперед, чтобы он ехал быстрее. На часы никто не смотрел, только на сигареты и на язычки подносимого к ним огня. Третий день, третью ночь мы сидели в поезде не раздеваясь. Только снятые туфли стояли на вагонном полу и подпрыгивали вместе с поездом на рельсовых стыках. Когда надо было пойти в уборную, женщины надевали первую попавшуюся обувку и в чужих туфлях, как по болоту, шли к засорившимся, грязным туалетам. Я заметила, что ищу женщин, похожих на маму. У одной были почти такие же, как у мамы, пятки. Я надела темные очки и потихоньку начала плакать. На вагонном полу не было маминых туфель. Как красиво дома, в Стамбуле, наши туфли, мои и мамины, стояли рядышком в прихожей. Как запросто, словно две сестрички, мы их надевали, отправляясь в кино на Лиз Тейлор или в оперу.

Мама, мамочка!

Я подумала: приеду, получу койку, заберусь на нее и буду вспоминать маму — вот это и будет вся моя работа за границей. Тут я начала реветь еще сильней и страшно разозлилась, как будто это не я маму, а мама меня бросила. Открыла своего Шекспира и уткнулась в него, лишь бы лицо спрятать.

Когда ночь кончилась, поезд прибыл в Мюнхен. У женщин, которые несколько дней не надевали туфли, распухли ноги, так что теперь они посылали тех, кто туфли не снимал, купить им сигареты и шоколад: «Чиколата! Чиколата!»

Как и многих других женщин, меня поселили в женском общежитии, у нас оно называлось «общитие». Все мы трудились на радиоламповом заводе, и каждая обязана была на работе держать в правом глазу лупу. Так что когда мы вечерами возвращались домой в общитие, мы по-прежнему таращились друг на дружку или на картофелину, которую чистили, выпученным правым глазом. Если пуговица у кого отскочит, она и пуговицу пришивает, тараща правый глаз. А левый зато все время прищурен и как бы полузакрыт. Мы и спали так, слегка прищурив левый глаз, а когда вставали в пять утра, нашаривая в темноте свои брюки или юбки, я заметила, что все женщины, как и я, ищут одежки только правым глазом. С тех пор как мы начали работать на радиоламповом заводе, мы правому глазу доверяли куда больше, чем левому. Только правым глазом с вправленной в него лупой можно было разглядеть тонюсенькие как волоски проводочки маленьких радиоламп, которые мы прилаживали к нужному месту пинцетами. Проводки были как паучьи ножки, тоненькие-претоненькие, без лупы и не разглядишь почти. Фамилия директора завода была Зувер. «Герр Зувер», говорили работницы, но иногда букву «у» проглатывали, получалось просто «Звер». Потом «герр» и «Зувер» слилось, «герр» превратилось в неопределенное «э-э», и стало получаться то ли «изувер», то ли просто «зверь».

вернуться

1

Я не могу получить удовлетворения (англ.). (Здесь и далее примечания переводчиков.)

вернуться

2

Шекспир У. Сон в летнюю ночь, II, 2. (Пер. Т. Щепкиной — Куперник.)

вернуться

3

Там же, III, 2.

вернуться

4

Шекспир У. Сон в летнюю ночь, III, 2.

вернуться

5

Там же, неточная цитата

вернуться

6

Там же, IV, 1.