Выбрать главу

После этого он так и замер на коленях перед девушкой. Та начала плакать, но сквозь слезы продолжала смотреть на плечи второго юноши. Щеки у меня горели, я впилась в них ногтями. Все четверо мы легли в постель, всюду по-прежнему горел свет, и я по-прежнему скребла ногтями себе щеки. Девушка обняла второго юношу, тогда первый сказал «I have cold»[50] и надел пижамную куртку, а я, пока он застегивался, успела шепнуть девушке: «Сегодня последняя ночь. Переспи с ним!» — и снова расстегнула на первом юноше его пижаму. Видимо, у него был жар, пуговицы пижамы были горячие.

— You are sick,[51] — сказала я.

— Yes, I am, — ответил он, — this is a Love Story.[52]

Я повернула девушку лицом к нему, положила ее руки ему на плечи, но, поскольку правой рукой девушка все еще обнимала второго юношу, тот тоже вынужден был повернуться лицом к первому, и в итоге они обнялись все трое. Первого юношу девушка уже почти не узнавала, между ними все время встревал второй, и этого, второго, она, пожалуй, обнимала более пылко, чем первого. Первый юноша накрыл девушку одеялом, так что я больше не могла ее видеть. Он сказал:

— You are already in Berlin, you are already lost in the black forest. I cannot find you.[53]

Потом он обнял девушку, укутанную одеялом. Одеяло скоро увлажнилось от пота-такой у юноши был жар. У меня по-прежнему горели щеки, я впивалась в них ногтями — щеки горели и зудели. Мои мокрые волосы липли к лицу, и это тоже раздражало колу. Юноша впал в забытье. Девушка, лежа под одеялом, слушала его тяжелое дыхание, потом обняла второго юношу и заплакала. Одеяло, кровать — теперь все было мокрое. Я встала, спустилась по лестнице, все вещи юноши — стол, стулья, ботинки — снова были на своих местах, все, как положено, отбрасывало тени на пол или на стены, и казалось, вещи как будто произрастают из своих теней. Я села на стул, но и стул подо мной вскоре намок. Мое тело к нему приклеивалось. Прямо передо мной на столе моего студента стояли фотографии его жены. Я смотрела на нее, она на меня. Я встала, взяла один из снимков в руки, расцеловала его жену в обе щеки, выключила свет, поднялась обратно к мокрой кровати и стала ждать, когда на меня обрушатся небеса. Время от времени юноша, все еще в забытьи, вскрикивал, а я скребла свои зудящие, пылающие огнем щеки. Угром юноша встал, от жара у него запотели очки, он протер их рубашкой. Девушка, уже одетая, вместе со вторым юношей стояла внизу и застегивала молнию своей сумки. Первый юноша сказал «wait». Он сел за письменный стол, спросил у девушки, как ее зовут, взял с полки испанско — английский словарь и, время от времени в него заглядывая, написал что-то на листке бумаги. Это оказалось стихотворение, оно называлось «Sevgilim — mon amour». Под стихотворением юноша написал свое имя — Хорди.

— Your name is Jordy?[54]

После этого все покатилось ужасно быстро, мы, все четверо, снова оказались в машине, и все молчали, как воды в рот набрали. Только первый юноша время от времени останавливался протереть очки, которые запотевали у него от жара. Потом девушка вместе со вторым юношей села в вагон поезда Париж — Ганновер. Я вошла в вагон вместе с ней и теперь стояла у окна у нее за спиной. Она опустила окно и смотрела на перрон, где стоял Хорди. У Хорди опять запотели очки, но он их больше не протирал, только снова и снова повторял имя девушки и «sevgilim, sevgilim». Поезд медленно тронулся, а я так больше и не увидела глаз Хорди под запотевшими стеклами очков. Словно безглазый слепец, он бежал в запотевших очках вслед за поездом, пока не отстал. Девушка закрыла окно, прошла в купе и села рядом со вторым юношей. Напротив нее сидела немецкая пара, которой она и показала стихотворение Хорди. Прочитав стихотворение, оба улыбнулись — стихи им понравились. Они перевели их девушке на немецкий, а девушка их перевод записывала. Вот что Хорди написал ей по-английски:

Sevgilim I like turkish mare, and your black helmet, troting in Marmara Sea. I see in this occidental Megalopolis, a joyful poppy, disturbing all the circulation planning. This little alcove is broken and it is impossible to come back and it is impossible to come on. To dawn it is a thing of yesterday, and only a carnation in the night under the same moon, in Istanbul, in Barcelona, remain for tomorrow. The beginning and the end, Sevgilim end, Sevgilim beginning. Your wind, my wind, in our passionate sky. Only in our.[55]

Немецкая пара, закончив перевод стихотворения, снова улыбалась. У женщины возбужденно искрились глаза, у мужчины поблескивали на лбу капельки пота. Еще бы — ведь они поработали во имя любви.

БЕСХОЗНО РАЗГУЛИВАЮЩИЕ КУРЫ И КОЛЧЕНОГИЙ СОЦИАЛИСТ

В Ганновере я вместе с девушкой и вторым юношей поехала в аэропорт, но из-за Пасхи мест на Берлин уже не было. Я отправилась обратно на вокзал в благотворительную миссию, где монашка определила мне койку с соломенным тюфяком и грубошерстным одеялом в темной, мрачной комнате. Сев на эту койку, я вдруг заметила, что девушка и второй юноша куда-то исчезли и все, что у меня осталось, — это только стихотворение Хорди в кармане куртки. Я снова пошла в здание вокзала купить себе в автомате пачку сигарет. Там я увидела распростертого прямо на полу мужчину, укрытого старыми газетами. По привычке я наклонилась прочесть заголовки. НЕ ДАДИМ ГАДИТЬ СЕБЕ НА ГОЛОВЫ! Журнал «Пардон» сообщал, что на многих крупных немецких предприятиях уже создаются вооруженные охранные подразделения. Редактор «Пардона» Понтер Вальраф, проводя собственное журналистское расследование, навестил соответствующее министерство — якобы по поручению комитета общественной инициативы по защите граждан. Мужчину, что укрылся газетами, вырвало прямо на месте заслуженного отдыха, теперь он мирно лежал с закрытыми глазами, и струйка слюны из его приоткрытого рта медленно стекала на его же блевотину. Я вернулась в помещение миссии, монашка отворила мне дверь и тут же, повернувшись ко мне спиной, неслышным шагом ушла по своим делам. Здесь все монашки были какие-то бесшумные, они не разговаривали ни друг с другом, ни даже сами с собой, и вид у них был как у живых скелетов. Я села на свой соломенный тюфяк и попыталась думать о Хорди, однако в этих стенах не получалось думать ни о чем — даже о собственном голоде или о куреве. Тут можно было только сидеть или лежать, как камень, тут все было как из камня: и соломенное ложе, и шершавое одеяло, и сам ты, соответственно. Я попыталась пошевелить пальцем левой ноги, нога была тоже как каменная. Через двустворчатые двери-распашонки я вошла в голое, ярко освещенное неоновыми лампами помещение с большим, длинным столом посередине и серыми деревянными стульями вдоль стен. Когда кто-то выходил отсюда в туалет, железные двери с жутким грохотом захлопывались за ним прежде, чем человек успевал их придержать, и это железное клацанье еще долго гуляло эхом по всему помещению. Под ногами был потертый каменный пол, и все особи рода человеческого, здесь собравшиеся, передвигались либо на костылях, либо в инвалидной коляске. Когда они перемещались по каменному полу, их костыли, палки и колеса инвалидных колясок тоже издавали изрядный грохот. Стоило кому-то на своих костылях отправиться в туалет, и каждый его шаг неизбежно сопровождался взорами всех остальных присутствующих, ибо каждый вызывал гулкое эхо, а заключительным аккордом становился грохот железных дверей. Только тут о ходоке на некоторое время забывали, но потом раздавался шум спускаемой воды в унитазе, и все с прежним мучительным интересом начинали ждать нового грохота железных дверей и гулкого прохода костылей от туалетной двери до стола и стула. Все передвигались крайне медленно, и только монашки шныряли бесшумно и с невероятной быстротой. Они разносили жиденький больничный чай и крупные ломти серого хлеба, намазанного тонюсеньким слоем какого-то жира. На людей они не смотрели вовсе; казалось, кроме стола и подносов, на которых они разносят еду, для них ничего не существует.

вернуться

50

Мне холодно (англ.).

вернуться

51

Ты болен (англ.).

вернуться

52

Да, болен. Это от любви (англ.).

вернуться

53

Ты уже в Берлине. Ты уже затерялась в темном лесу. Я не смогу тебя найти (англ.).

вернуться

54

Тебя зовут Хорди? (англ.)

вернуться

55

Люблю тебя, турецкая кобылка./люблю твою черную гриву/и твою рысцу по волнам Мраморного моря./В этом западном мегаполисе я прозреваю/дурман счастья./способный разметать всякую планомерность./Но вот наш приют любви разрушен,/и невозможно повернуть вспять,/и нет пути вперед./Ясность рассвета — удел вчерашнего,/и только новый багрянец в ночи/под одной и той же луной/в Стамбуле, в Барселоне/освещает наше завтра./Начало и конец,/Севгилим — начало, Севгилим — конец,/твой ветер, мой ветер/на небо-своде нашей страсти,/только нашей.