Я встала, подошла к старику и подала ему руку. Он подержал ее несколько минут, потом выпустил, поднес ладонь, в которой держал мою руку, к носу и так заснул. Ночью в комнате этого немощного, почти слепого старика мне удалось, наконец, подумать о Хорди. Все мгновения, что мы были вместе, снова и снова проплывали перед моими глазами, и в эту ночь я поняла, что он на всю жизнь останется моей большой любовью. Я сказала себе: «Ты так хотела избавиться от своего бриллианта, ну почему ты не оставила его у Хорди в Париже?» И поскольку я на себя за это страшно сердилась, перед моим мысленным взором Хорди остался теперь один. Я следила за каждым его движением: как он ищет очки, как набрасывает плащ на одно плечо, как сидит за столом и пишет стихотворение. Я нарочно изымала саму себя из картин своих воспоминаний и увеличивала образ одного Хорди, как вырезают чей-то портрет из общей фотографии. Всю ночь не сомкнула я глаз и на рассвете твердо знала: теперь уже никто его у меня не отнимет. Только после этого я уснула. Наутро появился Бодо, принес свежие булочки, его полуслепой дедушка намазывал для меня на эти булочки конфитюр.
— Ешь, султанша моя турецкая, ешь, — приговаривал он.
Бодо раскрыл газету и стал изучать раздел объявлений с предложениями работы. Потом сказал:
— В отель «Берлин» требуются горничные.
И поехал со мной в отель «Берлин». Вскоре выяснилось, что уже на следующий день я могу приступить к работе.
— А теперь мы поедем в кафе «Штайнплац», — объявил Бодо. — Кафе «Штайнплац» — это центр студенческого движения. Там все встречаются. Там и кино есть, можно лучшие фильмы смотреть. Ты знаешь фильмы Эйзенштейна, Годара, Александра Клюге?
— Нет, я в Берлине вообще в кино не была.
Бодо изрек:
— Кино — это единственный общий язык всех людей на нашей планете.
Мы добрались до кафе «Штайнплац». В кино шел фильм Годара «Китаянка». Мы пили кофе, и Бодо рассказывал мне о студенческом движении. Почти каждое его предложение, словно знаками препинания, сопровождалось взмахом ресниц. А говорил он вот что:
— Мы, студенты, протестуем, провоцируем, свистим, мы восстаем против узколобых профессоров — идиотов и против реставрации германской системы образования. Мы осуждаем Великую коалицию в Бонне, войну во Вьетнаме и диктатуру черных полковников в Афинах. Ректор Ханс Иоахим Либер утверждает, что наши сидячие забастовки имеют отчетливый фашистский привкус. Так немцы испокон веков норовили весь левый фланг политической мысли у себя ампутировать. Этот Ханс Иоахим Либер на вопрос журналистки, стал бы он баллотироваться в ректоры, если бы знал о предстоящих студенческих выступлениях, ответил: «Это каким же надо быть мазохистом! Нет, нет и еще раз нет!» Но сам-то он просто настоящий садист. Запретил нам проводить праздник первокурсника. Но ничего, зато мы в Берлине провели сбор денег в пользу Вьетконга и участвовали в уличных демонстрациях против американского вмешательства во Вьетнаме. Вместо праздника мы просто вышли на улицу. А в прошлую среду, когда бундес — президент Генрих Любке по случаю стадвадцатипятилетия Свободного университета Берлина явился к нам вручать орден «За заслуги», мы его встретили свистом, кричали: «Лучше дай денег на Вьетконг!» Его сопровождал Эрнст Лэммер из ХДС, так он только пальцем у виска покрутил и заорал: «Вы что тут все, перепились?» Но, с другой стороны, ты посмотри на СДПГ. Их человек Герберт Венер пару месяцев назад, увидев на Курфюрстендамм нашу демонстрацию, спросил у своих попутчиков, наши своими ушами слышали: «Скажите, что, весь Берлин такой зверинец?» А у студентов, которые в Далеме в общежитии живут, даже своего кабачка студенческого нету, там не продохнуть от шикарных вилл этих так называемых «традиционных социал-демократических избирателей». Ихним причесанным пуделям-медалистам разрешается там гадить на любом углу, а попробуй-ка наш брат студент там где-нибудь пописать — знаешь, что будет? Берлинский шеф ХДС Франц Амрен, тот вообще про студенческое движение высказался знаешь как? «Последствие духовной остеомаляции», или, проще говоря, размягчение костей в мозгу. Так и СДПГ почти слово в слово то же самое повторяет! Наш Социал-демократический студенческий союз вынужден работать на каком-то вонючем чердаке на Курфюрстендамм. Двумя этажами ниже нас похоронное бюро, там на двери написано: «Погребения на любой вкус». А двумя этажами над ними, значит, располагается наш студенческий союз, и у нас на двери написано: «Всякий мятеж оправдан». Ты Дучке знаешь? Знаешь, что он вообще не курит? На Востоке он был членом католической молодежной общины, за три дня до возведения стены перебрался к нам, на Запад. У него жена американка, студентка, теологию изучает, он ее Гретхен зовет. Дучке говорит: «Коммуна — это новая форма свободы, наша стратегическая цель — превратить весь Берлин в рассадник коммун». Сейчас уже два направления образовалось, чтобы теорию Дучке на практике опробовать. Одни работают в том направлении, чтобы подготовить все общество к необратимости грядущих перемен. Второе направление — это так называемые «жуткие коммуны». Они на практике ищут эти новые формы свободы, что означает ликвидацию всех частных межчеловеческих отношений, в том числе и любовных. Знаешь ли ты, что все студенчество подразделяется теперь на два вида? Одних пресса называет «студенческий вариант оборванцев», зато вторая группа не признает битловских патл, они всегда чистенько вымыты, аккуратно одеты и причесаны, но все теории общественного развития знают назубок, от Маркса до Маркузе, — эти ведут здоровый образ жизни, купаться ходят, походы организуют. Однако неважно, кто как одевается и причесывается, главное — все мы хотим ликвидировать авторитарные общественные проявления как в обществе в целом, так и в системе образования в частности, все мы хотим реальной практической демократии. А за это шпрингеровская пресса клеймит нас «мобилизованным студенческим сбродом» и утверждает, будто все наше студенческое движение финансируется из-за стены самим шефом СЕПГ Вальтером Ульбрихтом.
Посвящая меня в подробности студенческой жизни, Бодо успел выпить восемь чашек кофе. В левой руке он держал сигарету, иногда поднося ее к губам, а правой подносил к губам кофейную чашку, причем, когда начинал рассказывать о полиции или о политиках, настолько забывался, что иной раз вместо пепельницы гасил сигарету в кофейной чашке. Тогда раздавалось противное шипение, да и пахло противно — мокрым, к тому же пропитанным кофейной гущей сигаретным чинариком, и почему-то именно этот противный запах навсегда соединился в моей памяти с немецкой полицией и немецкими политиками.
Вечером я пошла в кино и посмотрела «Китаянку» Годара. Помню, там в одном месте парень и девушка сидели за столом, а за их спинами висел плакат с портретом Мао. Они читали всякие политические книги, делали выписки, и все это под включенное радио. Причем они ведь были, так сказать, любовной парой, парень иногда поглядывал на девушку, но девушка на парня не смотрела, она была сосредоточена на своей работе. Он все посматривал на нее, посматривал, потом не выдержал и говорит: «Не понимаю, как ты можешь работать и одновременно слушать радио?» А она посмотрела на него и отвечает: «Знаешь, а я ведь тебя не люблю». Парень сразу сник, видно, испугался: «Но как же так, почему?» А девушка ему в ответ: «Вот видишь, включенное радио не помешало тебе расстроиться и испугаться». Когда фильм кончился, все студенты снова повалили в кафе, делиться впечатлениями. Человеку стороннему это кафе больше всего напомнило бы огромную общую кухню. Здесь любой всегда мог подсесть к любому столику, даже никого из компании не зная, и с ходу включиться в общий разговор. Кто-то говорил:
— Ты не находишь, что фильм показывает, как меняются люди, когда сами хотят что-то в жизни изменить?
— Да нет, — возражали ему, — они же типичные буржуа, эта девушка и этот парень, а уж как изъясняются — смех один! Она сидит, понимаешь, в шикарной квартире своих родителей и два месяца играется в марксизм-ленинизм. И все это в шикарной родительской квартире.
— Но я имею в виду другое: тем не менее поведение ее антибуржуазно.
— А я считаю, это самое что ни на есть буржуазное поведение. Да и сам Годар всего лишь буржуа.