«Знаешь, — сказала однажды она, — ведь ясно, что я со всеми своими спортивными задвижками не подарок. Но без гимнастики меня как бы и нет совсем». Она была спортсменка и, в отличие от меня, не любила много говорить, но я запомнил и другую фразу: «Если совместная жизнь притворство — я не могу. Здесь ничего не поделаешь, нас так воспитали — непригодными к этой жизни. Неплохо, в общем-то, воспитали. Только вот для чего?..»
Мы встретились в полдень. И когда в половине двенадцатого ночи, на прощание поцеловав и испачкав бледной помадой воротничок рубашки, она уехала на такси, я вернулся, подобрал разбросанные на полу альбомы, взбил подушку и, впервые за долгое время, счастливо уснул в чужой квартире, мирно и успокоенно уснул.
Потом она утверждала, что ей было хорошо в комнатах, где мы целый год встречались. Ее не оскорбляли чужие стены и зеркала. Она умела быть выше.
— Разве я похожа на падшую женщину?
И часто вспоминала дом, где под зеленым абажуром глянцевито поблескивали обложками альбомы на полу.
Я плохо запомнил ту квартиру. В памяти осталось, что окна открывались на закат, полыхавший за черными, мертвыми в марте ивами над рекой, вздувшейся и посинелой, скованной в течении пленом каменных берегов.
Постепенно я стал замечать: уверенно, спокойно, хорошо она чувствует себя в спальне или в гостиной. Но в кухне находиться не могла.
Кухни современных квартир стандартны: типовая планировка, одинаковая мебель, однообразие утвари. Безликие, тем не менее, они хранили приметный след индивидуальности хозяек. «Это не моя кухня, — виновато объясняла она. — Я здесь не могу готовить нормально, как я умею. Чтобы вкусно… Чтобы тебе нравилось».
Мне давно обещали квартиру. На худой конец комнату. Литфонд ходатайствовал. И я был согласен на любую, даже в коммуналке. Очередь продвигалась. Срок был близко. Я ждал с нетерпением. И молчал. Боялся сглазить. Готовил сюрприз. Я знал, вот уже скоро, скоро дадут жилье (и это случилось раньше, чем я предполагал). Но еще я молчал потому, что, несмотря на радость наших свиданий, ни в одной из чужих квартир мы все-таки не были счастливы, как прежде, как девять лет назад, когда у нас не было приюта, нам некуда было пойти, и мы безнадежно слонялись по улицам. Мы оба все чаще об этом вспоминали. Без конца возвращались к тем временам — и она, и я.
Так что однажды, когда Маша собиралась приехать и позвонила: «Сейчас уложу малышку, оставлю матери инструкцию и приеду…», но не приехала и позвонила еще раз, уже ночью: «Извини, — сказала, — наверное, сердишься? Я не могла… Нет, ничего не случилось. Не знаю. Не смогла, и все».
Я не рассердился и не обиделся.
Я не спал — лежал у раскрытого окна и в странно прозрачной ночной ясности думал не о ней, не о себе и даже не о доме, где осталась моя неблагополучная семья. Не о чужих квартирах я думал и даже не о новой комнате (как там все устрою), а о том давнем и невозвратимом времени, когда…
В длинном платье, что по тем временам было вызовом: воротник английским уголком под ниткой северного речного жемчуга открывал смуглые сантиметры восхитительно длинной шеи, а подол обвивался вокруг щиколоток маленьких ног, спрятанных в блеклый лак туфелек, — в платье и в туфельках она появилась из радужного мазутного сияния невских вод, по щербатым ступеням гранита поднялась на набережную, и сквозь пятна проступившего на белом соляра я вдруг увидел ее всю в мокром и подробно облепившем фигуру платье: выпуклые долгие ноги и маленький живот, видимую линию трусиков, в плену лифчика смешную грудь. Локоны намокли и свернулись в наивные кольца. Она сердито пыталась расчесать их под испуганный хохот друзей, в то время как наша компания, уже отрезвев после выпускного бала, но все еще веселая, приблизилась к ним.
Мы двигались посреди мостовой и отплясывали под аккомпанемент банджо и гитары. Вовка Ивлев — наш классный сингер — в экстатическом расслаблении складно выкрикивал малознакомые, может быть негритянские (он утверждал) блюзы, подозрительно путая американские слова, но складно. И может быть, потому что я шел впереди, или сыграли роль завернутые джинсы и кожанка, а скорее всего, я оказался ближе (сама объясняла потом: «Ничего особенного, ты шел босиком, а вокруг на набережной сплошной выпендреж — черные костюмы, белые платья… И мы двое такие!»), может, потому она и шагнула ко мне, первая заговорила после школьных лет молчания:
— Откуда ты взялся? Дай закурить!
Пока я рылся в карманах куртки, она весело и на всякий случай виновато объяснила: