Все понимали, что Константин Кузьмич тоже собирается в эту пёструю, открытую Толиком страну, все понимали, что вот и стал Толя художником, так неожиданно, нынешним летом, которое прошло для всех остальных почти бесследно: ну, купались, ну, играли в баскетбол, ну, иногда выезжали на этюды. А Толя Валюшинский, путешественник, открыватель дальних земель, стал художником, это теперь неоспоримо, теперь нет смысла завидовать ему. Но удивительнее всего то, что и теперь Толя ни одну свою работу не помечает росписью и годом. Может быть, даже нынешние, самые удачные картины он считает не лучшими? Значит, он будет рисовать всё удачнее с каждым летом, этот путешественник, этот труженик, которого в любую погоду можно встретить и в парке, и на берегу, и где-нибудь за городом.
Вот и теперь он появился, стал сходить с холма на длинных своих ногах, пружиня ими, нисколько не горбясь, поправляя на плече брезентовый ремень мольберта. Так к месту всё: Владя думал о Толе — и Толя явился!
Молча поприветствовав его и ещё не установив треногу мольберта, Толя посмотрел на него таким взглядом незнакомца, что Владя с беспокойством догадался: рисовать его хочет — на этой скамье, на этой осенней земле парка. И через мгновение Толя действительно попросил взглядом тёмно-серых, даже зеленоватых глаз не прекословить ему, сидеть на скамье. Владя, тоже взглядом, возражал, а Толя всё просил и настаивал, и так они переговаривались безмолвно, как немые. Но что спорить с художником, с настоящим художником, которому уже не завидуешь, которого ценишь! И Владя, улыбнувшись, обронил:
— Как хочешь, — и стал следить за приготовлениями художника, стал по привычке как бы отодвигать ворот и прятать подбородок.
Он ещё не знал, что именно таким, со смущённой улыбкой, изобразит его Толя на картоне и что запечатлённая случайная эта улыбка как-то повлияет на него самого, на Владю. Но в следующее же мгновение он прогнал улыбку, вспомнив о своих неудачах, о своём решении, и уже с какой-то завистью посматривал на собрата-живописца, сбросившего куртку на ворох листвы и с закатанными рукавами принявшегося выдавливать краски.
Будто уже недосягаемо стало для Влади такое высокое ремесло! Он даже вздохнул, в широкий ворот лиловой куртки на тончайшем меху упрятал свой подбородок и так, исподлобья, мрачно созерцал позади художника дерево с зимними ягодами, которые теперь меняли оттенки ежечасно. Будто бы уже брусничными, темноватыми от влажного воздуха были теперь ягоды рябины. Этот воздух, влажный, росою отдающий, словно теснящий твои щёки, и эти брусничные ягоды рябины! Что-то пронзило ему пальцы, словно бы слабый ток, и так знакомо было ощущение, после чего он обычно и хватался за кисти и краски, но теперь удержал себя на месте, лишь нащупав заигравшими своими пальцами серебряные монетки и бумажные рубли в кармане, — деньги, отпущенные мамой на краски.
Вот исчезла с его лица улыбка, а всё же он поймал себя на желании нравиться художнику, не выглядеть мрачным. И он вспомнил то состояние, которое чувствует человек перед доктором. Однажды в школе у них был медосмотр, и Владя по себе знал, как робеешь, как заискиваешь перед людьми в белых халатах, даже если и не нуждаешься в их помощи. И наперекор себе он подавил сейчас это желание выглядеть красивее и лучше, остался мрачным неудачником и даже попытался представить, каким получится там, на картине: глядящим в упор исподлобья, окаменевшим на скамье, с упрятанным в ворот лиловой куртки подбородком. Ведь не догадывался он пока, что Толя запомнил его случайную смущённую улыбку!
А работа уже шла, подрамник потрескивал от прикосновений кисти, дурманяще пахло красками, и один этот запах возбуждал Владю так, что он тоже, позабыв о жестоком своём решении, принимался рисовать, правда, не кистью, а так, мысленно, в воображении. И вот что получилось на воображаемом портрете: долговязый, в белом джемпере с бегущим серым оленем на груди человек занёс руку с кисточкой, и столько верного прицела в его тёмно-серых глазах, и приподнятые, размашистые, словно крылья стрижа, брови.
Смуглый, с неотошедшим азиатским загаром на лице и на руках, Толя приковывал внимание так, словно и вправду он, Владя, должен писать его, а не наоборот.
И думалось о его путешествии по Средней Азии, по её песку и горной тверди, по её Хорезмам и Самаркандам с минаретами, духанами, базарами.
— Я больше всего… в Таджикистане… жил, — с паузами, чтоб не мешать себе, произнёс художник, словно отгадывая чужие мысли, но Владя решил: просто вышло так, просто совпали их мысли, и художник вздумал развлечь натурщика, чтобы живее, любознательнее стало у натурщика лицо. — И был там… у меня… дружок Абдулла, — продолжал загорелый художник. — Странный такой! Караулил шоссе. Ползёт… черепаха… к дороге… он её перенесёт на ту сторону. Чтоб не раздавило. И скорпионам… помогал… переправляться. Посадит… на ладонь… и несёт через дорогу. И не кусают его! Я тоже… захотел однажды… а он как закричит! Нельзя, говорит, белой руки… не любят они…