Выбрать главу

Вдруг закричал и забился ребёнок, женщина стала укачивать его, и детский пронзительный голос вылетал толчками, и женщина не сжимала грудному рот, потому что грудной мог заголосить ещё отчаянней, и девочка, обречённо глядя сквозь щели круглого, каким закрывают бочки, люка, сказала:

— Ох, мучитель!

Но цикорий на бугре не шелестел, не продиралась сквозь его жёсткую поросль чужая — а может, своя — собака, не ломились в погреб солдаты в серо-зелёной форме, и можно было оставаться беженке спокойной, как её старший мальчик, её четырёхлетний мудрец. Женщина хотела дать младенцу грудь, но боялась, что ребёнок лишь покусает-покусает дёснами и раскричится ещё злее, но тут маленький сам затих, и она сказала себе, что фот и вновь спасены — до захода солнца, до ночи или до утра? Как бы там ни было, они оставались живы и не хотели есть, им надо дождаться темени и уходить, уходить. Они привыкли скитаться, они всё лето куда-то бежали, а тут уж недалече до тех мест, где родина мужа и где — надеялась беженка — их приютят.

Она выбралась из-за веретён и осторожно шагнула к шершавому деревянному кругу, наклонно лёгшему у входа в это летнее хранилище прялок.

Солнце уже где-то садилось и просвечивало на бугре каждую травку, каждый стебель и маленькие голубые пропеллеры цветов цикория.

2

Она была одна, детей было четверо, а мужа не было. Муж остался где-то на барановичском вокзале — полнолицый, гладкий, интеллигентный, такой интеллигентный, что она проклинала теперь его неприспособленность и то, что эвакуировал её при пустых руках, почти без вещей. Она и не взяла бы никаких чемоданов, у неё не хватало рук держать подле себя четыре кровинки, но уже тогда её ранил уверенный мужнин голос: «Всё обойдётся, через две недели вернёшься».

И пока скиталась она дорогами беженцев, пока хоронила своих четверых столько раз и столько раз воскрешала, всё слышался ей уверенный мужнин голос, который становился всё неотвязчивей, всё трагичнее: «Через две недели вернёшься». Если бы знала она теперь, что будет тьма таких долгих, вечных недель, то и не бежала бы никуда, потому что всё равно впереди не было жизни, а только страдания, голод, слёзы.

Она ещё тогда, на барановичском вокзале, вдруг почувствовала, какое горе настигает её, она уже тогда каким-то ужасным озарением знала всё, а он не знал и твердил своё, и она рыдала — так некрасиво и так непривычно для первых дней войны, потому что уже всё знала и прощалась на полжизни, а он не знал и прощался на две недели, и смахивал пот слепящим батистовым платочком с высокого, прекрасного, умного лба, и стеснённо посматривал на других сотрудников института, которые тоже прощались со своими семьями, и не переставал утирать лоб, когда уже всё погрузились и поезд дёрнулся в путь, и лишь в последнее мгновение его белая рука замерла с платочком в воздухе, а в глазах широко заплескался страх, но было поздно, поздно. Он таким и остался у неё в памяти, довоенным, растерянным, умным и ничего не понимающим, и когда они случайно увиделись в том же сорок первом году на родине мужа, она с трудом узнала его, вышедшего из окружения из-под Золотоноши, — так ожесточился он, так высох, так поседел, так зарос седою щетиной за те две недели, которые всё ещё длились и которые обратились потом в четыре года.

Эшелон, наполненный людьми, вещами, вздохами, мольбами и проклятиями, бессонницей и всё ещё мирными снами, в пути обстреляли самолёты. Женщина сгребла к себе всех четверых, укрыла их руками, так что пули могли попасть только в неё, но пули прошили крышу соседнего купе, в том купе заголосили, и ещё долго, до самого Минска, был слышен чей-то жуткий крик. Потом она увидела встречный поезд с пылающим вагоном и больно стукнулась головой, откинувшись назад, и это было так дико — мчащийся поезд с огненным вагоном, — но самым страшным, что потом преследовало беженку всегда, было увидеть в первую секунду, когда беженка не откинулась назад, как из пламени, из фантастической топки вдруг выстрельнул дымящийся детский ботинок и шарахнул о её вагон: она так ясно увидела в буйствующем, жрущем, лавою льющемся огне тёмный ботинок с необыкновенными, красными шнурками.