Но вдруг среди них произошло замешательство, всё сбились в кучу, и кто-то из девчонок, остриженных под мальчиков, — или она сама? — крикнул тоненько:
«Война, война!»
Тут и проснулась беженка, дёрнувшись всем телом.
— Война, война! — ещё раз крикнула, будто играя в дразнилку, её девочка, и беженка коснулась пальцами её потного лба.
Война, не война — дети встречают утро, как в первый раз, и девочка, выкатившись из соломенного пристанища с помятым личиком, с торчащими из волос соломинами, подслеповато прищурилась, не узнавая одну и ту же и каждый день новую родину, зевнула, закрыла глаза ещё на одну секунду сна и потянулась всем тельцем, потом открыла удивлённые глаза, стала сама собою, какою всегда была на этой земле, и побежала, приседая, по колкой стерне к зелёной канаве, такой зелёной, наполненной, будто текла по ней зелёная вода, но это волнами буйствовала в канаве трава.
Скирда стояла при пустынной, без деревьев и телеграфных столбов, дороге, жёлтая скирда среди жёлтой стерни и жёлтой дорожной пыли, и лишь зелёное течение канавы поражало своим цветом. К этой канаве подскочила девочка, глянула, как тяжелы на траве стеклянные росы, стала черпать их руками с плодовитой травы, тереть одну скользкую ладошку о другую и прикасаться ладошками к лицу. Оглянулась — а уж смотрят на неё все ночлежники соломенного дома, смотрят и завидуют, и вот старший мальчик не выдержал, перебежал, ковыляя, по стерне, запустил свои руки в росную траву по самые локти, умылся тоже.
— Ладно, оставайся грязнулей! — звонко крикнула девочка среднему мальчику, который стоял подле скирды, почёсывая ногу об ногу, и ступила вдруг в канаву и провалилась по пояс.
Следом вошёл в канаву старший мальчик, и они, сдавленно покрикивая, замирая, как в воде, стали бегать и путаться в траве, их лица и руки сразу покрылись сечкой травы, как частыми зелёными мазками. И так они, с прилипшей к телу материей, бегали долго, пока мать, с проснувшейся улыбкой глядя на их купание, не позвала обоих в дорогу.
Она позвала их в дорогу, и надо было идти, потому что ничего кругом не росло для еды, а только стерня или дальше, за канавой, — неубранная, полёгшая грифельно-серая обречённая рожь.
Дети побежали впереди неё, оглядываясь на бегу, весело посматривая синими глазами, и только средний мальчик брёл с обиженным, кислым видом. Она взяла среднего своего за руку, сжала, точно хотела передать ту бодрость, которую пробудили в ней старшие дети, их купание в росе, их смех. Она знала, что средний мальчик больше всех проголодался, но она и мысленно просила среднего терпеть, не хныкать, не просить есть, как не хнычет, не требует есть младенец, которого она даже не перепеленала, чтобы он не пробудился.
А на дороге никого не было, не стояли избы вдалеке, не пылило облако за кормой телеги, и отчётлив был тиснёный след гусениц. По этому вражьему следу боязно было ступать, но семейство шло по нему лишь сначала с опаской, а потом всё твёрже и твёрже, потому что шло по своей земле. И когда поднялась дорога на бугор, женщина обернулась, увидела вдали скирду соломы и поклонилась без поклона этому доброму дому.
За бугром уже выглянуло другое поле, уже пошли какие-то зелёные кусты. Женщина свернула на это рыхлое поле, оседающее под ногами, как болотная почва, неудобно наклонилась, выдернула куст с желтоватой круглой, словно деревянная игрушка, брюквой.
— Это можно есть, дети! — вырвалось у неё.
Она присела, положила ребёнка на землю, вытерла брюкву о подол, отчего та стала словно бы полированной, и подала среднему мальчику. Но средний с необыкновенной живостью сам стал дёргать брюкву, она выходила из земли с треском обрывающихся корешков, крупная, красивая. И следом за ним принялись дёргать и есть брюкву девочка, и старший мальчик, и сама беженка: ей надо было успеть наесться, прежде чем закричит младенец. Ах, сколько соку было в брюкве, и как она сладка была, как хороша!
Но вдруг беженка удивлённо заметила, что старший мальчик сбросил с себя рубашку и, горбясь, сбросил майку, завязал шлейки узлом, отчего получился из майки мешочек, и стал складывать в этот мешочек брюкву. Он с хрустом откручивал у брюквы листья, откручивал и корни, а если корни не поддавались, откусывал их и выплёвывал вместе с землёй, с чёрной слюною, и складывал в свой мешочек круглые деревянные плоды, и делал так хозяйственно, так обдуманно, что женщина едва не заревела во всё горло от боли, жалости и отчаяния, и наверняка заревела бы, если б не раскололось от самолётного гула небо.