И всё время, пока они вдвоём взбирались молча на холм, с которого видны и Днепр, и осенние бурые дали за Днепром, — всё время Владя косился на закрытый мольберт, перекинутый у приятеля через плечо, и всё хотел ещё раз взглянуть на свежую работу. На картине, спрятанной внутри мольберта, был совсем другой человек, ещё весёлый, надеющийся на успех.
Тому человеку так нравилось внизу законченного рисунка расписываться и ставить год, так мечталось тому человеку об удаче… И очень странным казалось теперь, когда он почти твёрдо решил оставить рисование, опять вызывать мечты и желания изображённого на картоне надеющегося и верящего в себя человека той прежней поры. Как будто хотелось встречи с тем человеком, хотелось глядеть на рисунок — и словно бы возвращаться к себе.
Когда они подошли к самому краю обрыва и замерли, Владя вспомнил, как он стоял на краю оврага и рисовал овраг и виадук. На мгновение он даже допустил мысль, что тот овраг, овражная глубина и сумрачность неплохо удались на рисунке, но он тут же запретил себе думать об удачном рисунке. Да и всё равно прервалась бы его мысль, потому что Толя Валюшинский вдруг принялся бросать монетки сверху в реку. Монетки, описывая параболу, падали и серебрились под водой. Когда человек в чужом краю бросает монеты в фонтан или в залив, надеясь ещё хоть раз в жизни побывать у этого фонтана или на этом заливе, то так понятна его причуда, а ведь Толя никуда не уезжает, ещё долго будет жить в этом городе, и зачем он рассыпает сверкающие деньги?
— Чудак! — возразил Толя, словно услышав невысказанное. — Если мы с тобой следующим летом поедем в Среднюю Азию, то должны ведь опять вернуться сюда…
Так неожиданно, так заманчиво было приглашение к путешествию, что Владя представлял уже теперь азарт, увлекательность будущей поездки, как они будут втроём, вместе с Константином Кузьмичом, преодолевать расстояния, жить где придётся и по возможности рисовать больше, изображать пустыни и горы, старые города, но тут же он и сникал, вспоминая своё нынешнее решение, свой запрет.
— Знаешь, — сказал Толя Валюшинский, — а мне очень понравился твой мостик через овраг. Очень ты хорошо нарисовал дно оврага, траву… Мне это очень понравилось.
— Виадук! — воскликнул Владя, удивлённый памятью приятеля, тем, что приятель, занятый своими рисунками, не забыл и его рисунок, — Виадук, Толя. Осенью над ним гуси пролетают. Странно, да? Могли бы идти по виадуку, а они толкутся у края, гогочут, а потом летят и попадают уже на другую улицу…
Рассказывая, он видел этих отяжелевших гусей, пролетающих через овраг, видел осмелевших гусей, которые на лету обрывают провода, после чего улица вымирает на время, становится как бы заминированной. Но это самого его нисколько не удивляло, а удивляла память приятеля, не забывшего прежнего его рисунка.
Наверное, надо уметь запомнить, выбрать какой-нибудь твой этюд, надо уметь запомнить случайную твою улыбку… Не каждому дано быть таким приметливым и зорким!
Шпага
Только в марте, когда студёно, и солнечно, и ростепельно, нарастают на балконах, на карнизах киосков такие стеариновые, слитные, как бы припаянные, сосульки.
Шёл Олег со связанными коньками, перекинутыми через плечо, размахивая большой, как шпага, сосулькой, которая холодила руку сквозь варежку, и воображал себя мушкетёром. Мушкетёры сражались за честь, за добро, мушкетёры презирали слабодушие, мушкетёры казнили подлость — о, какие это были настоящие ребята, как понимал их Олег и как воинственно посматривал вокруг!
Смешной человек, зачем ему благородная шпага в двадцатом веке? Навстречу шли весёлые люди, потому что весел был Олег, шли беззаботные люди, потому что сделаны уроки на завтра, — и некого колоть, не с кем сражаться.
— Ух, сталактиты! — изумлённо сказал Олег, заглядевшись на частокол сосулек, и вдруг кинулся в атаку.
Шпага его рубила направо и налево, осколочки льда стреляли по лицу, со стеклянным звоном рушились ему под ноги. А он всё воевал, воевал, всё не уставала его мушкетёрская рука. И когда кончилось ледовое побоище и Олег вышел из битвы невредимым, то увидел, что в пылу боя изломал и своё оружие: в ладони осталась лишь рукоятка. Рукоятка напомнила ему капустную кочерыжку, а он любил капустные кочерыжки и, разгорячённый, жарко дышащий, весь охваченный ощутимым, как нагретая вода, теплом, стал кусать обломок сосульки.