Он шаркнул по лицу ладонью, пытаясь уловить шуршание отрастающей щетинки, и очень захотел предстать перед учительницей грубым, навоевавшимся солдатом, потому что и вправду навоевался за свои шестнадцать лет, пока шёл с боями от партизанской зоны до этого городка, и всякое видел: спал рядом с убитым, а теперь вот ест из котелка убитого! Его даже по-настоящему разозлило то, что Светлана Никифоровна как будто не принимает в расчёт его оружие, пилотку и погоны, а помнит школьником, пацаном.
Но, взглянув на её фарфоровую детскую руку с драгоценным сахаром на ладони, на её влажный лоб, он устыдился своего желания хвастать, делиться привычными былями фронтовика и понял, что память её переполнена ужасами, несовместимыми со всем прежним, довоенным, и что она борется с этой злой памятью, стараясь вернуть спокойные довоенные видения — себя в той жизни и учеников той поры. Ведь она сама, едва они узнали друг друга, обронила, что вот и вернулась домой!
«Вы простите, простите, Тыча!» — покаянно сказал он без слов, потому что обжигался, давился чёрным горьким кофе, а через мгновение всё же выдохнул тёплым ртом, стараясь быть сейчас с нею вместе там, дома, на днепровской пристани:
— А чего… Светлана Никифоровна, а чего вы тогда не остановились, когда меня из коридора увидели? Вы проходили по коридору, а я по лестнице лез, уже под самую крышу, и вы меня увидели из окна, засмеялись и пошли по коридору. Почему?
— Ну как же, я помню, помню, Казя! — коснулась она своей невесомой рукой его плеча, его погона, вся подаваясь вперёд, точно желая выпытать, а что же дальше произошло там, там, вдалеке, на той отнесённой временем, войной пристани, и сама же нетерпеливо задумалась, словно искала, допытывалась у себя, почему она тогда, увидев за окном на железной лестнице мальчишку, усмехнулась и пошла по коридору.
Казимир впустую глотнул уже допитый, несуществующий кофе, тут же немка наклонила над его чашкой кофейник, колеблемой чёрной струйкой доливая чашку, а он держал этот кофе, от которого прояснялась память, прояснялось прошлое, видел всё то, что произошло там, потом, когда он не стал спускаться с лестницы в руки ребят, а взобрался на крышу, по жестяной погромыхивающей крыше, разведя руки для равновесия, осторожно, как канатоходец, прошёл до чердачного окна, проник внутрь и в потёмках чердачного запустения блуждал в поисках надёжного выхода. И вот теперь он понял, что видения прошлого будут бесконечно испытывать его терпение, пока он будет сидеть в этом городке, и что на фронте проще, лучше, там не до воспоминаний.
— А всё лейтенант! — в досаде сказал Казимир. — Знаю, всё боится за меня, бережёт, а сам знаете что, Светлана Никифоровна, сказал мне? «Бережёшь от пули — не убережёшь от ожесточения». Вот его слова. Нет, как мне не повезло, Светлана Никифоровна, я застрял тут в самый последний момент!
— Ну почему не повезло? — возразила Светлана Никифоровна. — Разве это не везение, что мы встретились, Казя? Я и не думала там, в лагере, что кого-то из нашего городка увижу… А ты ко мне сразу по-английски!
И ей впервые удалось улыбнуться жалкой, неумелой улыбкой, и она, видимо прислушиваясь всё к звучанию тех английских слов, которые он единственно только и знал, уже опять жила там, на днепровской пристани, где высокая школа с лестницей на отлёте, с этой железной лестницей, на которой всегда полно ласточек.
— А ты, Казя, помнишь английский, — всё удивлялась она, учительница, тем первым его словам, которые он произнёс по-английски.
И у него, Казимира, появилось тщеславное желание что-нибудь сказать ещё, какую-нибудь фразу, удивить и обрадовать свою учительницу, он мучительно стал припоминать её прошлые уроки английского языка, необязательные, лёгкие, как праздники, представил даже обложку учебника с надписью «English». Он пристально, как после тяжёлого сна или контузии, взглядывал на всё в отдельности, подыскивая английское слово. Он задерживался взглядом на золотистых портьерах, слегка выпуклых, точно поддуваемых ветром, переводил взгляд дальше, на шкафчик со стёклами, на котором теснились статуэтки, белоснежные амурчики, ему казалось наконец, что он знает, знает, как по-английски будет хотя бы этот круглый стол, тоже покрытый золотистой плюшевой скатертью, такой мягкой, как шёрстка, — и всё же ничего более не мог он припомнить.