— Вот я и говорю. Потерплю.
— Гвидониюс, уже? — спрашиваю я.
— Если бы смог.
— Отчего бы нет?
Скачками двигаюсь в коридор, останавливаюсь на площадке у телевизора, совсем крепких больных в нашем коридоре нет, однако ходячих хватает, и два паренька говорят мне:
— Мы сейчас.
Они встают, направляются потихоньку к нашей палате, глаза Гвидониюса сияют, пареньки поднимают его вместе с койкой и ставят на мою и соседнюю койку. Теперь Гвидониюс висит высоко, повернуть его, стонущего, на бок могу и я, уцепившись одной рукой за изножье койки; мы открываем окно, и Гвидониюс затихает, устремив взгляд на желтеющее вдали поле, на шоссе, по которому все снуют и снуют машины.
— Хорошо им, — говорит Гвидониюс, — идут, летят, куда захочется…
Его глаза замечают вдалеке человека, Гвидониюс провожает его, пока тот не исчезает из поля зрения. Гвидониюс хочет приподняться, чтоб не упустить из виду идущего человека, но только стонет, приподняться он не может, придется довольствоваться тем, что видел, а я знаю, что мне теперь делать. Я говорю:
— Он идет дальше, уже дошел до кольца, пропустил грузовик…
— Чтоб только под машину не угодил…
— Нет. Пропустил, вот еще и второй, теперь он уже на той стороне шоссе, остановился, где автобусов ждут, автобус подъехал, человек зашел…
— Погоди, уже взял другого… — говорит Гвидониюс, скосив глаза к началу участка своих наблюдений: там старая женщина едет на велосипеде, увешанном сумками, и старик Гвидониюс издает стон: — Как там моя, может, тоже картошку на велосипеде возит?
— Почему на велосипеде? Кто-нибудь на телеге отвезет.
— Ты думаешь?
И так по меньшей мере каждое воскресенье, а то и чаще, приходится Гвидониюса поднимать вместе с койкой наверх, чтобы он полюбовался, как движутся здоровые. Поначалу сестрички и врачи запрещали это делать, но потом позволили. Интереснее всего бывает, когда приезжает его жена — невысокая, круглолицая старушка. Пока она рассказывает деревенские новости, Гвидониюс слушает, затаив дыхание, глядя на красные яблоки, которые жена выкладывает на тумбочку. Его глаза поначалу блестят, до того ему все интересно, но потом, когда жена замолкает и не знает, о чем еще рассказать, он хмурится и вскоре уже орет:
— Счастлив тот, кто может двигаться! Хорошо тому. Хорошо! — он пробует шевельнуться, но ничего не получается, больно в пояснице, Гвидониюс поднимает глаза к окну, я ищу пареньков покрепче, и катафалк Гвидониюса вскоре поднимается вверх; смешнее всего, что Гвидониюса вместе с койкой пытается поднимать и жена, маленькая и сморщенная, и бывает так, что не она поднимает койку, а пареньки поднимают вместе и Гвидониюса, и его койку, и его старушку. Начав смотреть на здоровых и подвижных с самого края поля зрения его неподвижных глаз, Гвидониюс провожает их до другого края, и дальше описывать их движения должна уже его старушка. Однажды она рассказывала ему примерно так:
— Теперь эта парочка идет налево, повернула еще раз налево, еще…
— Погоди, парочка уже возвращается?
— Нет, еще нет. Повернула… повернула… Мужик обнял ее, ой, целует, вот они канаву перескочили… ой…
— Хорошо. Вот хорошо тем, кто может двигаться. Движение — это хорошо!.. — шамкал Гвидониюс, больше не стараясь повернуться на бок и убедиться во всем самолично.
Вот так мы и жили, жили долго, некоторые даже очень долго, тяжело заживали наши раны, жили мы в согласии со здоровыми за стенами больницы. Если б они знали, как мы к ним относимся и как желаем им всяческого добра, они наверняка стали бы еще здоровее. Так надолго установилось неофициальное перемирие между нами, запертыми судьбой на девятом этаже больницы, и теми, кто приходили сюда оттуда, из того мира, с той земли, где они гуляли по тропинкам и дорожкам той, другой жизни. Душою мы всячески их поддерживали, и если, как некоторые утверждают, возможно передать свою силу другому, то мы им, здоровым и двигающимся, передавали без всякой зависти и не рассчитывая ни на какие проценты — то, что многим из нас уже не требовалось. Это гармоничное перемирие длилось до тех пор, пока не объявился на нашем девятом этаже в соседней палате Еронимас. Объявился — и все взбаламутил. Когда два санитара вели его по коридору, Еронимас повернул лохматую седую голову, оглядел нашу палатную сестричку в белых штанах и взревел:
— Штанами, ишь, обезопасила… Обезопасила, а когда никто не видит, то… Эх! Кругом обман!..
Наша сестричка всего навидалась, разумеется, не все больные такие смирные, как мы с Гвидониюсом да еще один-другой, но Еронимас ее таки ошарашил — сестричка покраснела как малина.