Ни одним делом не занимался он дольше двух недель подряд, даже если оно сулило баснословные барыши. Он мог бы стать хозяином цирка, директором театра, антикваром, импортером итальянских шелков, секретарем во дворце или в соборе, поставщиком провианта, спекулянтом недвижимостью, торговцем развлечениями и удовольствиями. Но в характере его, казалось, была заложена — благодаря ли случайности или раннему детскому увлечению — неохота владеть чем бы то ни было, быть связанным, стеснять себя прочными отношениями. Это уберегло его, между прочим, и от воровства. Несколько раз он крал, но пожива не перевешивала страха очутиться под замком; у него хватало находчивости, чтобы ускользнуть от всех полиций на свете, однако ничто не могло бы предохранить его от ябед его врагов. Точно так же одно время он опустился до сыска для Инквизиции, но, когда у него на глазах нескольких его жертв увели в колпаках, он почувствовал, что связался с учреждением, чьи шаги едва ли можно предугадать.
Годам к двадцати дядя Пио ясно осознал, что в жизни у него есть три цели. На первом месте была эта жажда независимости, вылившаяся в любопытную форму, а именно в желание быть разносторонним, таинственным и всеведущим. Он охотно отказывался от почестей общественной жизни, если втайне мог чувствовать, что наблюдает людей издали и свысока, зная о них больше, чем знают они сами, и знание это таково, что, пустив его в ход, он становится поверенным в делах Государства и отдельных лиц. Во вторую очередь он желал всегда быть около прекрасных женщин, которым он в лучшем и худшем смысле слова поклонялся. Близость к ним была необходима ему, как воздух. Его благоговение перед красотой и обаянием было у всех на виду и вызывало насмешки, зато дамы театра, двора и веселых домов обожали в нем ценителя. Они мучили и оскорбляли его и просили у него совета — и находили необычайное утешение в его нелепой преданности. Он немало терпел от их приступов бешенства, их низости, их слезных признаний; он просил одного — чтобы его изредка принимали, чтобы ему доверяли, позволяли как доброй и придурковатой собачонке ходить по их комнатам, разрешали писать за них письма. Его интерес к их уму и сердцу был ненасытен. Он никогда не ждал от них любви (воспользуемся раз этим словом в переносном смысле); на это он тратил свои деньги в самых подозрительных кварталах города; он был до отчаяния непривлекателен со своей жидкой бородкой, жидкими усами и большими, до смешного печальными глазами. Женщины были его паствой; от них получил он прозвище дядя Пио; в их несчастьях раскрывался он лучше всего: когда они лишались благосклонности, он ссужал их деньгами; когда они болели, он сохранял им верность дольше, чем охладевающие любовники и раздраженные служанки; когда возраст или недуг отнимали у них красоту, он служил им в память об их былой красоте; когда они умирали, его искренняя скорбь сопутствовала им до последнего порога.
И в-третьих, он хотел быть поближе к тем, кто любит испанскую литературу и ее шедевры — особенно в театре. Все эти сокровища он открывал сам, одалживаясь или воруя в библиотеках своих покровителей, и упивался ими втайне, так сказать, за сценой своей беспорядочной жизни. Он презирал великих мира сего, которые при всей своей образованности и лоске не обнаруживали ни интереса, ни изумления перед чудесами словесного строя у Кальдерона и Сервантеса. Он мечтал сам сочинять стихи. Он и не подозревал, что многие сатирические песни, написанные им для водевилей, вошли в народный обиход и разносились по всем трактам.