Мои друзья, не раз слышавшие фразу "моя квартира", подшучивали надо мной. Я готов был убить их.
Так прошла неделя.
Каюсь: сперва я хотел подробно описать ее, рассказать о страшных мучениях, о душевном надломе, о чем-то высоком, трагическом. Мне кажется, я хотел себя оправдать, но из этого ничего не вышло. Думая о той неделе, я понял, что, в сущности, не помню ее. Водка, нецензурная брань, нелепые упреки, адресованные жене, — ничего высокого, низость и стыд, который пришел слишком поздно.
Как-то вечером я встретил его. Он спускался по лестнице. Собака и тросточка дали мне возможность узнать его, хотя меня и шатало от выпитого. Помнится, он произвел впечатление старого, совсем больного человека.
Я уловил мимолетный жест: он хотел со мной поздороваться. Но мой взгляд остановил его. Не знаю, что он прочел в этом взгляде, возможно, пожелание смерти.
Я грубо толкнул его плечом, проходя мимо. Так мы познакомились.
Мне тогда казалось, что прежнее спокойствие никогда уже не вернется. Теперь мне это непонятно. Какие пустяки иногда отравляют существование! Неделя прошла, и ощущения утратили остроту. Моя семья была со мной, и я был перед ней виноват. Неделя злобной отчужденности сменилась неделей заискивания. Я накупил подарки, говоря красивые слова, и на исходе недели получил прощение, после которого заискивание ушло вслед за злобой и начались будни, наполненные привычной скукой, включающей в себя, в разумных количествах, водку, красивые слова, злобу и любовь.
Единственным, чего я не смог в себе преодолеть, было чувство ненависти к соседу.
Неудивительно, что одновременно с тем пришло любопытство. Мы всегда хотим знать тех, кого ненавидим.
Однако звонить я больше не стал. Один из самых больших моих страхов — это страх показаться навязчивым. Кроме того, я был уверен, что и без звонка все узнаю о нем. В таких местечках, как наше, у людей не бывает тайн. Рано или поздно, под влиянием гипнотической атмосферы захолустья, мы начинаем испытывать потребность в общении. А общение не любит повторов и капля за каплей выпивает чашу вашей биографии, пока она не опустеет, а вы не превратитесь в скучного никому не интересного земляка.
Кому-нибудь может показаться неприятным этот болезненный интерес к чужой личной жизни. Пытаясь хоть как-то оправдать себя, скажу, что девяносто процентов нашего скромного населения ничем не отличались от меня в желании пролить свет на жизнеописание этого человека. Возможно, мы немного расходились лишь в степени желания, но, согласитесь, я, по крайней мере, нашел для себя маленькую причину любопытства, тогда как остальными не руководило ничего, кроме надежды чуть-чуть развлечься, слушая человеческую исповедь, да скоротать время, заполняя пересудами и намеками белые пятна этой исповеди.
Впрочем, никто ничего так и не узнал, и фигура старика, столь незначительная вначале, постепенно обросла сплетнями и приобрела мифологические черты. Сплетни эти, надо признать, не имели под собой даже самого крохотного и шаткого основания и не стоили той бумаги, на которую я мог бы их поместить.
Старик вел неприметнейшее существование. Утром, когда все еще спали, он выводил на прогулку свою собаку и успевал возвратиться до того, как на улице появлялись первые пешеходы, спешащие на работу.
Днем старик и собака ходили в магазин за припасами. Вечером снова гуляли. Эту незатейливую картину я имел возможность наблюдать изо дня в день в течение месяца. Надо отдать ему должное: он был исключительно вежлив, всегда галантно раскланивался со старухами, греющими у подъезда свои кости, справлялся о здоровье и умиленно улыбался, когда они рассказывали о шалостях внуков. У него как-то сразу установились доверительные отношения со всеми обитателями двора. Со всеми, кроме меня.
Пару раз он даже беседовал с моей женой, что оказалось для меня крайне неприятным, хотя это и были пустячные обмены любезностями: погода, особенности местного пейзажа и пр.
В общем, старик на большую часть людей производил достаточно хорошее впечатление своей любезностью и какой-то бросающейся в глаза готовностью помочь по мере сил в любом затруднении. Лишь один пунктик в его поведении казался всем весьма странным — это злостное уклонение от каких бы то ни было откровений. Чуть только кто-нибудь задавал старику вопрос, пусть самый невиннейший, но касающийся его жизни до приезда сюда, как он, добродушно улыбаясь, искусно уводил разговор в сторону или делал вид, что не расслышал. Если же вопрос повторяли, он извинялся и, ссылаясь на спешку, уходил.