Так думал Мурзабай, наполняя стакан самогоном.
Пропустив вторую стопку, он уже смотрел на дело иначе: «А ведь если не пить — тоска. Опять же, в это смутное время — не пить невозможно». И после того как стало ясно, что трезвым жить непосильно, третья стопка наполнилась сама. Лишь бы начать пить, — объяснение найдется! Опрокинув третью стопку, хозяин закурлыкал какую-то песню, в это время неожиданно постучали в дверь.
— Мир дому сему. Меня не хватало, Павел Иваныч! — сказал гость, перешагивая через порог.
Хозяин, привыкший ничему не удивляться, несколько мгновений сидел, вытаращив глаза. Соскочил с места, неловко повалив стул, вытер тыльной стороной ладони вдруг помутневшие от слез глаза и, забыв всю свою важность, выскочил на середину комнаты.
— С каких небес спустился ты, друг мой, единственныii любимый друг Хрулкки, уважаемый Фрол Тимофеевич! А утверждаешь — бога нет. Неверно это, есть он, существует. Только он ведает: ты для меня на свете — самый дорогой сейчас человек… Самый нужный.
По приглашению хозяина гость подсел к столу. И ему пришлось осушить одну стопку.
— А вторая — окажется лишней, — сказал он, еле переводя дух, и заговорил, стараясь подбирать слова помягче, но поубедительней: — Не для того, чтобы выпивать, я пришел к тебе, желание поговорить откровенно привело меня. И тебе на сегодня хватит, Павел Иваныч. Ты что, теперь, как царь Александр, пьешь в одиночку? Не сердись за прямое слово. Я постарше тебя, и не только другом, но и пичче тебе прихожусь. Прежде ты много читал, размышлял. Помнишь, с увлечением читал Льва Толстого. Не забывай его слова: «От нея все качества…» А ведь мудр был Лев Толстой, этот седой бородач.
— Лев Толстой умер, — безучастно сказал Мурзабай. — Да, и такие великие люди умирают. И я умру. И ты умрешь. Что от нас на белом свете останется? От меня — Назар, неумный, напыщенный диктатор. От тебя — Анук, бездетная вдова. Я, брат, за последнее время превратился, как ты или Толстой, в философа…
— И ты философ, и я философ, но настоящие философы самогон не пьют. — Ятросов отнес бутылку и стопки в буфет. — Давай, подобно философам, потолкуем малость, как в былые времена.
Хозяин сидел несколько минут, потирая лоб ладонью, и, ласково улыбнувшись гостю, поднялся из-за стола.
— Прости меня, Хрулкки. Душа тоскует. Прочитай-ка пока это вот письмецо от моего сына. Может, поймешь, почему горько жить Мурзабаю. А я пойду умоюсь, охолонусь маленько.
Мурзабай вышел, а Ятросов вместо того чтобы развернуть письмо, задумался.
«Павел — мой старый друг. А теперь может обернуться врагом. В наше время не только друзья, по даже братья сражаются в разных лагерях: один против старого уклада, за свободную жизнь, другие — отстаивают старые порядки, утверждающие неравенство и несправедливость. Я и сам вот явился к старому другу испытывать его, выведать у него новости. Ведь не предупредишь же его: ты лишнего мне не болтай, я — большевик. Вот и выходит, я, старый человек, обманываю другого. Однако меня нельзя считать бесчестным. Я ведь не о своей пользе забочусь, стремлюсь, чтобы все бедняки были счастливы, чтобы победила справедливость. Дело, ради которого я задумал обмануть старого знакомого, — дело высокой чести. Совсем не подлость — попять настроение близкого к богачам и состоятельного человека, получить через него нужные сведения. Симун Мурзабай — на пашей стороне. И он тоже, как и я, постарался бы выяснить, о чем думает, чем живет Павел. А может, и сам Павел, будь он помоложе, отказался бы от богатства и перешел на нашу сторону. Теперь-то уж он не может, да, скорее всего, и раньше не мог. Как бы там пи было, а в нем уже укоренились черты собственника. И все же он еще не стал таким оголтелым врагом революции, как Назар, его родной сын».
Вернувшись, Мурзабай выглядел трезвым и посвежевшим.
— Ну, прочитал письмо Назара? Что ты можешь сказать?
— Не стал я читать. Если хочешь, прочти мне вслух сам. Я подумал, что так будет лучше.
— Ну что ж, слушай, вот что мне пишет Назар, или, как его называют, маленький диктатор. — Мурзабай про себя прочитал начало. — Вот как смеет разговаривать с отцом этот офицер! — заметил он сокрушенно: — «…Смотри, Павел Иваныч, — обратился он к письму, — и ты не сможешь остаться в стороне от нашей борьбы. А ты сидишь и ждешь победы большевиков? Не дождешься. Газеты небось просматриваешь? Мы разгромили власть депутатов. Теперь и Казань у нас в руках. А в Москве скрывается видимо-невидимо наших сторонников. Они изнутри разожгут пожар…» — Мурзабай отвел глаза от бумаги. — И для меня мой сын работенку нашел… Слушай дальше: «…Ты, бывший старшина, забыл о своем долге. Богачи в Таллах — иные, чем ты. Меня они от смерти спасли. Ты, хотя и отец мой, не захотел, чтобы доставили письма от меня в город. С одной стороны, это для меня оказалось лучше. Теперь здесь нет ни одного человека, знающего о том, что я побывал в руках мужиков. Однако тебе все же за пропавшее письмо придется держать ответ передо мной. Если хочешь искупить вину — к нашему прибытию в Чулзирму сделай вот что: перепиши тех, кто из Чулзирмы бежал в лес. Постарайся выяснить, где именно они скрываются. Предупреждаю, старшина! Если ты увильнешь и от этого поручения, ты мне больше не отец! Тогда пеняй на себя…»
Мурзабай смял листок бумаги, бросил под стол. Он помрачнел, подбородок его задрожал, от этого задвигалась его небольшая черпая борода.
Посидев некоторое время молча, с поникшей головой, он нехотя усмехнулся.
— Вот так, Фрол Тимофеевич! Прежде поговаривали о том, что якобы к двухтысячному году со дня рождения Христа наступит светопреставление. Нет, браток, уже сейчас наступил конец света. Не знаю только, чья вина, — большевиков ли, сторонников ли Назара…
— От волнений народных свету конец еще не придет, — спокойно возразил Ятросов. — Волнений и восстаний и прежде было много. А в мире все по-старому: к казанскому празднику наступают холода, а после масленицы — заметно теплеет. Конец света придет, если только погаснет солнце — от него вся жизнь.
Мрачное лицо Мурзабая прояснилось.
— На жизнь я хотел бы смотреть спокойными глазами философа. Пусть бунтуют, восстают, — не мое дело! Какая власть установит в жизни порядок, ту власть и готов принять. Много думал я и о боге. Для тебя на месте бога — солнце. Это, если хочешь знать, близко к старой вере чувашей. Я давно уже воспринял и русский уклад жизни и поверил в русского бога. Пусть богом будет святой дух, а родившая ребенка непорочная дева — богоматерью. А знаешь, почему я сердцем принял эту веру? Решил, что эта вера умиротворяет человека, успокаивает душу. И двенадцать христианских заповедей я тоже принял. А теперь людей, принимающих и соблюдающих эти заповеди, можно сказать, и не встретишь. Нет порядка в государстве, нот его и в людях… Пропал порядок… Для меня это все равно что конец.
Хотя и посветлел Мурзабай лицам, но говорил он по-прежнему возбужденно, с большой злостью и тревогой. Ятросову хотелось, чтоб хозяин высказался до конца. Учителю было и больно, и интересно…
Мурзабай замолчал.
— А ты не думаешь, — осторожно спросил Ятросов, — что душа человека, его мировоззрение стали строиться по-новому? Может, вместо устаревшего порядка установится новый, лучший, более правильный?
Мурзабай злобно рассмеялся.
— О чьей душе ты говоришь? О душе Вись-Ягура, присваивающего чужое добро, или о душе Назара, который порот безвинного мужика нагайкой? Ты же слышал: «Ты мне больше не отец… Тогда пеняй на себя». Все забыли заповедь: «Чти отца твоего и матерь твою». Оказывается, для того чтобы меня почитал сын, мне надо стать доносчиком — предать своих односельчан и, выходит, способствовать их гибели…
— Пишет, поди, так себе, похваляется, — вставил обеспокоенный настроением Мурзабая Ятросов. — Сын твой уж не настолько жестокий человек, как ты думаешь.
— Так себе! Похваляется, — передразнил Павел. — Пишет дальше, что вскорости гости пожалуют. Как только закончит формирование отряда… В первую очередь хотят образумить мокшанских мордовцев, затем примутся за наших каменских чувашей и русских. Вот чего я боюсь, друг мой, чтобы найти следы скрывшихся в лесу солдат, могут начать пытать невинных стариков и женщин. И мне ведь пригрозил, подлец… Как только в село прибудет отряд Назара, знай, для меня наступит конец света. Если меня и не тронут, сам утоплюсь или, бросив дом, уйду куда-нибудь в башкирские края…