Выбрать главу

Опять показалось, что мои слова дошли до него с большим запозданием. Он очень неуклюже пожал плечами:

— Видите ли, однажды великий император… — Тут его голос на добрую минуту затих. Я ждал. Он задумчиво покачал головой и шаркающе развернулся к изрезанному волнами синему горизонту. Я громко позвал, но если он и услышал, то не подал виду.

Бранясь и бормоча, спокойно и монотонно он снова принялся рассекать цепью волны.

Я еще немного понаблюдал за тем, как он бичует море, потом повернулся и зашагал прочь. Не замеченный мной раньше чугунный браслет, словно наручник беглого арестанта, тихо и ритмично позвякивал на моем запястье, когда я возвращался к развалинам.

В самом ли деле мне это приснилось? Разрушенный город у моря, человек с цепью?.. Несколько мгновений пребываю в замешательстве: может, это просто я накануне вечером лежал не смыкая глаз и пытался придумать для врача правдоподобный сон?

Нежась в темноте на широкой теплой постели, я даже испытываю облегчение. Я даже тихо смеюсь, крайне довольный собой, — ведь я в конце концов дождался сна, который можно пересказать доброму доктору с чистой совестью. Я встаю и надеваю халат. В квартире холодно, серая заря едва просвечивает через высокие окна; робкий, медленно пульсирующий свет исходит из-за моря, из-за длинного вала темной тучи, как будто туча — это суша, а заря — медленно мигающий в гавани буй.

Где-то бьет колокол, где-то очень далеко, и вслед раздается другой звон, потише, и так пять раз. Уже пять утра. Далеко внизу локомотив со свистом выпускает пар. Едва различимый ухом, скорее осязаемый, рокот говорит мне о прохождении груженого товарняка.

Я выхожу в гостиную и вижу неподвижную серую картину: человек на больничной койке. Прихотливо расставленные по комнате бронзовые статуэтки рабочих-мостовиков отражают своими неровными поверхностями бледный монохромный свет. Внезапно в кадр молча входит женщина, медсестра, и приближается к койке. Ее лица я не вижу. Похоже, она зашла проверить температуру больного.

Никаких звуков, кроме далекого шипения. Медсестра обходит вокруг кровати, ступая по блестящему полу: проверяет аппаратуру. И снова исчезает, уйдя из-под объектива камеры, но тут же возвращается с небольшим металлическим подносом. Она берет с подноса шприц, наполняет его какой-то жидкостью из пузырька, переворачивает иглой вверх, протирает ваткой руку больного и делает укол. Втягиваю воздух сквозь зубы — я всегда (точно в этом уверен) боялся уколов.

Картинка слишком мутная, не рассмотреть, как сталь входит под кожу, но воображение рисует косой срез иглы, изжелта-бледную дряблую кожу… Я сочувственно морщусь и выключаю телевизор.

Я поднимаю подушку с телефона. По-прежнему — короткие гудки, разве что, может, почаще прежних. Я кладу трубку на рычаг. Тотчас аппарат разражается звоном. Снимаю трубку и вместо гудков слышу:

— Ага, Орр! Наконец-то. Ведь это ты?

— Да, Брук, это я.

— И где же пропадал? — Язык у него запинается.

— Спал.

— Где, где? Пардон, этот шум…

На заднем плане в трубке слышится какая-то болтовня.

— Нигде я не пропадал. Я спал. Или, точнее, я…

— Спал? — громко перебивает Брук. — Ну нет, Орр, так не пойдет! Не пойдет, и все тут! Сейчас же дуй к нам, в «Дисси Питтон», мы для тебя бутылочку сберегли…

— Брук! Ночь на дворе!

— Да иди ты! Не может быть! Я ведь только что сюда пришел.

— Уже светает.

— Да ты что? — В трубке замирает изумленный голос Брука. Затем я слышу, как он что-то выкрикивает, и раздается громкий недружный смех. — Орр, давай к нам, и побыстрее. Садись на первый поезд, или что там уже ходит. Мы ждем.

— Брук…

Но Брук снова говорит не в трубку, а еще слышны далекие крики.

— Кстати! — произносит он. — Шляпу захвати. Понял? Ты должен быть в… — Новые вопли на заднем плане. — Да, пусть будет широкополая. У тебя найдется широкополая шляпа?

— Но при чем…

Меня перебивают крики. Брук уже орет в трубку:

— Да, широкополая! Если нет широкополой, то никакой не надо. Так как, есть у тебя широкополая?

— Наверное, — отвечаю и спохватываюсь, что этим признанием я вынуждаю себя ехать.

— Отлично, — говорит Брук. — До скорой встречи. Шляпу не забудь.

Он кладет трубку на рычаг. Я поступаю так же, снова поднимаю трубку и слышу ритмичные гудки. Я гляжу в окно на медленно мигающий свет над облачным валом, пожимаю плечами и иду в гардеробную.

Бар «Дисси Питтон» занимает не пользующиеся особым спросом помещения в считаных ярусах над железной дорогой. Это несколько залов, асимметрично расположенных друг над другом. Непосредственно под нижним баром находятся канатные мастерские, там в длинных узких ангарах плетут веревки и тросы. Вполне естественно, что и «Дисси Питтон» — это царство веревок и тросов. Вся мебель там не стоит на полу, а подвешена к потолку. В «Дисси Питтоне» даже мебель на ногах не держится, как заметил Брук в один из тех редких моментов, когда в нем просыпается чувство юмора.

Швейцар спит стоя, привалившись к стене, сложив руки на груди и свесив голову. Козырек фуражки защищает его глаза от мерцающей над дверью неоновой вывески. Я вхожу и поднимаюсь по лестнице через два темных безлюдных этажа. Шум и свет указывают мне путь туда, где вечеринка в самом разгаре.

— Орр! Ты-то нам и нужен!

Из людской сутолоки, из качающегося нагромождения столов, стульев, кушеток и ширм появляется нетвердо держащийся на ногах Брук. Он подходит ко мне, перешагнув через какого-то сморенного сном посетителя. В «Дисси Питтоне» мертвецки пьяные редко задерживаются под одним столом, обычно они успокаиваются в каком-нибудь дальнем уголке бара; кажущийся беспредельным тиковый пол соблазняет их ползти и ползти на четвереньках. А может, их толкает глубоко укоренившийся инстинкт инфантильной любознательности. Или дело в том, что они вживаются в образ улитки?

— Вот молодец, что пришел, — говорит Брук, подавая мне руку. Он глядит на широкополую шляпу, которую я прихватил с собой. — Шикарная шляпа. — Он ведет меня к дальнему столу.

— Угу. — Я отдаю ему шляпу. — Кому она понадобилась? И что тут затевается?

— Да что ты говоришь. — Он останавливается, вертит шляпу в руках. Заинтригованно изучает подкладку, словно рассчитывая найти там подсказку.

— Помнишь, ты просил широкополую шляпу? — говорю. — Хотел, чтобы я ее сюда принес.

— Хм… — говорит Брук и ведет меня к столу, за которым сгрудились четверо или пятеро. Я узнаю Бейкера и Фаулера, это инженеры, приятели Брука. Они снова и снова пытаются встать. Брук все еще озадачен. Пристально глядит на шляпу.

— Брук, — с трудом сдерживаю раздражение, — ты потребовал, чтобы я принес эту проклятую шляпу, и было это совсем недавно, еще и получаса не прошло. Да не мог ты забыть, черт бы тебя побрал!

— А ты уверен, что это нынче было? — скептически вопрошает Брук.

— Ты звонил, Брук! И пригласил меня сюда, и…

— Постой-ка! — Брук рыгает и тут же тянется за бутылкой. — Хлопни-ка винца, и мы это дело обмозгуем. — Он сует мне в руки стакан. — Ты ж опоздал — изволь наверстывать.

— Боюсь, за тобой мне уже никак не угнаться.

— Орр, да ты, кажется, расстроен чем-то. — Брук наполняет вином мой стакан.

— Трезв как стекло. Просто симптомы очень похожи.

— Нет, ты расстроен.

— Ничего подобного.

— И чем же ты так расстроен?

С чего это у меня сложилось впечатление, что Брук почти не слушает? И ведь такое уже далеко не в первый раз. Иногда разговариваешь с человеком, и вдруг его охватывает какая-то рассеянность. Как будто не лицо у него вовсе, а маска, к изнанке которой он обычно прижимается, словно ребенок носом к витрине кондитерской. Но когда я с ним разговариваю, пытаюсь обсудить сложный или неинтересный для него вопрос, собеседник отдаляет свое внутреннее «я» от маски и задумывается о чем-нибудь своем. Если воспользоваться аналогией, он снимает ботинки, закидывает ноги на стол, пьет кофе и расслабляется. А потом, набравшись сил и бодрости, неодобрительно кивает и отпускает совершенно неуместное замечание — отголосок его застарелых мыслей. Возможно, дело здесь во мне. Возможно, только я оказываю на людей такой эффект и никто другой на это не способен.