Выбрать главу

— Социализмом, господин учитель, — сказал запальчиво, — от сельской общины пахнет так же, как от навоза ландышем! Ради выгоды своей кровь миром высосут, эдак-то быстрее… Меня общество в батраки продало, не пожалели, что малявка, от земли два вершка.

Крепко тогда схватились. Учителя особенно уязвило, что с Федором фабричные ребята согласились. Не все, но многие — кто о жизни свое понятие имел. Правда, недели две спустя опять сдружились. Добрый был человек, зла на душе не таил. Книжки давал запрещенные, прокламации… Когда уговаривал переехать в Петербург, признался: «В дальнейшем для вас, видимо, мало чем пригожусь. У вас, Федор, какая-то внутренняя тяга к марксидам… Не признаю сего учения, чуждо оно русскому человеку. Но у вас несомненная склонность…»

Поднялось солнце, съело обильную росу. Из камышей выплыл дикий селезень, заходил кругами, красуясь в ярком свете нарядным оперением, отраженным тихой водою. Федор пошевелился. Обнаружив присутствие человека, селезень в панике захлопал крыльями и улетел.

Костер догорел, тонкая струйка дыма поднималась к потеплевшим небесам. Федор поворошил золу, откинул в речку тлеющий сучок. Решено: он возвращается. Нечего делать в родительском доме. Здесь идет совсем другая, ему теперь чуждая жизнь. Алексей пашет, хлеборобу на земле без бога туговато, пускай старший брат верует. А младшим иная планида. Мастеровым да фабричным бога плохо видать — дым из труб небо застит.

На взгорке за погостом, где сходились узкие тропинки и дальше к деревне тянулась наезженная колея, Федор столкнулся со Степаном Рябиннным — бывшим соседом, сыном сельского старосты. Надо же случиться, в одночасье нелегкая свела со старинным недругом. Лоб в лоб, никуда не денешься — поздоровались. Надо бы Федору помешкать, чтобы Рябинин прошел вперед, но сразу не догадался, а потом, вдруг озлившись, подумал: «Леший с ним, пускай топает рядом, коли желает».

Рябинин выглядел барином. Федор тоже в праздничном, но никакого сравнения — фабричный, он и есть фабричный, вся справа на нем не дороже шевровых рябининских сапог тонкой петербургской выделки. Сюртук на Степане с бархатным воротником. На голове, боже мой, котелок! Круто пошел в гору, добыв в столице доходное место.

— Христосоваться в имение ходил! — возвестил Степан. — Господа Сахаровы мне благодетели, грех не навестить…

Федор сообразил, что Рябинин уже как следует приложился к хмельному и теперь хочется ему поразговаривать, похвастать своими делами. Но такого удовольствия доставить не пожелал, промолчал. Рябинин почуял явное недружелюбие, покосился:

— А тебя и светлое воскресенье не радует… Эх, господа! И что за мода такая, как фабричный — с нигилистами якшается… Ничего, ничего, жизнь обломает… Это у вас там, в глуши, позволяют себе. А в Петербурге вашего брата — в бараний рог! Быстренько… У Казанского собора слыхал, как было?

Федор навострил ухо. О прошлогодней демонстрации рассказывал учитель. И рукописную прокламацию где-то добыл. Дрожа от волнения — внервые читал нелегальное, — Федор узнал из прокламации, что минувшим декабрем питерские рабочие организованно вышли на улицу, разделив со студентами ответственность перед властями за беспорядки. Узнал также, что в сером небе империи вспыхнуло красное знамя, поднятое тверским пареньком Яшей Потаповым, отбывающим теперь покаяние в монастыре. И меньше всего ожидал Федор услышать что-либо о тех удивительных событиях от Рябинина, богатого язвищенского крестьянина, прибыльно устроившегося в столице.

— Кто нынче бунтует? — продолжал Степан. — У кого кишка тонкая да голова не тем концом на плечи посажена! Умный бунтовать не станет. Найдет достойное пропитание без дьявольского наважденья, прилежанием… Взять меня. Чем других лучше? А ничем-с! Ни племени тоже, ни роду… Но голова, между прочим, работает. И что же мы видим? Письмоводителя Петербургского общества взаимного кредита! Вот так-с… И квартиру от общества имею…

— Ты погоди, погоди! — Федора покоробила рябининская похвальба. — Про Казанский собор начал…

Рябинин на семнадцать лет старше Федора, разница большая. По деревенскому обычаю должен обращаться уважительно. Степан хотел было совсем умолкнуть, обидевшись за непочтение, но прикосновение к тайне распирало грудь, требовало выхода.

— В полицию вызывали, — Рябинин понизил голос и оглянулся, словно испугавшись, не подслушивают ли. — Очевидцем ходил… Дотоошно спрашивали. Все, что видел, — письменно-с…

— А чего ж такого видел?

Рябинин хмыкнул и опять оглянулся. Вообще-то в полицию его не вызывали, сам пошел. Так и написал в объяснении: «Узнав, что дело о беспорядках у Казанского собора разбирается властями, я счел своим долгом заявить о том, что мне известно…» Да, так оно и было — пришел в участок без принуждения. Но исповедоваться об этом Федьке Афанасьеву, парню из семьи, беднее которой в Язвище не отыскать, он посчитал оскорбительным. Не поймет Федька его благородного порыва. А то, чего доброго, слух по деревне пустит, что он, Степан Рябинин, добровольственно похаживает к приставу, фискалит. Плевать, конечное дело, но такой славы Рябинин тоже не хотел. Оно хоть и смурное, язвищенское мужичье, однако уважать перестанут.

— Что видел, мое! — Рябинин насупился. — Вероотступников — как тебя, а может, и ближе…

— Будто бы? — деланно усомнился Федор. — Вы, Степан Ефимович, уж придумаете…

— Глупой ты, Федька, хоть и вырос, — снисходительно сказал Рябинин, польстившись, однако, на почтительное обращение. — Мне выдумывать нету надобности. Я, ежели хочешь знать, на литургию пришел аккурат в половине двенадцатого. Еще и не начиналась смута… И не заметил даже ничего… Зашел — богомольцев полным-полнехонько. Места нет. Пришлось постоять у колонны. Как раз от входных дверей — первая… А потом, смекаю, эге-е, народ в соборе подозрительный, благопочтейной публики маловато-с. Все больше студенты в очках. И одеты непотребно по зимней поре, почти поголовно в летнем пальте. Пола, глядишь, мужичинского, а покрыт бабской шалью…

— Пледы, — коротко бросил Федор, видевший такую штуковину у своего знакомца, фабричного учителя.

— Верно! — изумился Рябипин. — И меня в полиции вразумили, дескать, пледы на них… Вот я и замечаю: к середине обедни накопляется этих волосатиков все больше. Приходят в собор с улыбочками, здоровкаются… Собор не для улыбочек поставлен. Думаю, чего-то здеся не так. Но пока не смекнул, в чем дело. На дворе мороз, может, от холода в соборе спасаются? Но что, паскудники, делают? Хошь бы один перекрестился! Сколь глядел по сторонам, ни один не осчастливил. Прям-таки бусурмане! А обличья православного, ничего не понятно…

Рябинин вытянул за цепку позолоченные часы, приложил к уху. Убедившись, что тикают, отколупнул крышку. Определив, который час, прибавил шагу.

— А чего ж непонятного? — Федор не отставал.

— Много чего… Кончилось молебствие, священник почему-то к образу из алтаря не вышел. Дьякон был и один невчий… Ну, я, конечным делом, пошел поклониться… А эти повалили на улицу. Пока молился, поклоны бил, в соборе опустело. Чего там снерва делалось, врать не стану, не видал. А когда помолился, вышел, оторопь взяла! Студентики толпою сбились, плотно эдак… А в середке какой-то истошно орет: «Да здравствует!» Опять же врать не буду, чего «да здравствует», не расслышал. Только тут уж все православные на паперти ахнули, страсти начались…

— Знамение увидали, — иронически подсказал Федор.

— Не знамение, а красную тряпку! — Рябинин фыркнул, надув щеки. — Господи, господи… И как таких земля носит? — Степан Ефимович нерекрестился. — Руками махают, бесноватые прям-таки… У памятника Кутузову кинулись на них городовые да околоточные, и меня будто подстегнуло. Городовые кулаками молотят, волосатики отбиваются, а я, скажи на милость, во все горло кричу: «Держите, ловите!» Сам собе дивлюсь, что кричу, а удержу нет… А здесь какой-то стрекулист подбежал: «Зачем орешь, дядя?» И по шее… Не больно, правда, однако же обидно! От почтенного человека, ежели за дело, могу стернеть. А этот поганец за что меня? За то, что бунта не приемлю? Не-ет, шалишь… Развернулся да ка-ак хлобыстнул по худосочной роже! А посля — за шиворот и поволок. Дворнику сдал, чтобы в участок доставил…