— Вот и хорошо! Отдохни, сынок…
Сергею Ефремовичу хотелось обстоятельно побеседовать с Андрюшей, узнать, к чему стремится в теперешней жизни. Может, надо устроить куда поспособнее? Это с полным удовольствием. Благо знакомства приличные водятся, в управе-то заседает с первыми людьми Иваново-Вознесенска. Но сын заторопился — потом, потом! — переоделся, отшвырнув студенческую форму, похлебал наваристых щей, отведал материнского пирога и был таков. Куда на ночь глядя, зачем — ничего не известно. Что там ни говори, мало у нынешней молодежи почтения к родителям…
Андрей Бубнов спешил на Московскую, в домик, где квартировал Афанасьев, с которым его свели летом прошлого года. Вот с кем можно часами толковать по душам! Правда, был грех — при первой встрече Отец не понравился Андрею, слишком уж неказист. Не верилось, что этот тщедушный старик, постоянно кашляющий от злого махорочного дыма, шагу не ступавший без костылька, что вот он и будет большевистским секретарем в родном Андрею городе, где много стойких, преданных делу, а главное, молодых товарищей. Но когда рассказали ему, что этот старик — один из четверки Петербургских ораторов, речи которых уже второе десятилетие изучаются в подпольных рабочих кружках, Андрей проникся к Отцу безграничным уважением. И, будучи человеком увлекающимся — тому способствовали молодые лета, — Андрей Бубнов даже тогда, когда раздражался медлительной рассудительностью Афанасьева, его осторожностью, все-таки прислушивался к нему, подчинялся мнению старшего. Опыт есть опыт, ничем не заменишь.
Однако сегодня Бубнов был сильно возбужден: на груди под рубашкой — прокламация московских большевиков с призывом к вооруженному восстанию.
— Москва считает, в случае, если восстание начнется, Орехово с ивановцами поддержат! — с порога выкрикнул Афанасьеву. — А где у нас силы, где?
— Погоди, торопыга, — Афанасьев недужил; поднялся со скрипучей кровати, застеленной лоскутным одеялом, выкрутил фитиль лампы, нацепил очки, долго, шевеля губами, изучал прокламацию. Все верно, «Русский Манчестер» упомянут. Стало быть, москвичи признают силу иванововознесенцев, видят в них надежную опору. Это хорошо… Но — восстание! С голыми руками? Десяток револьверов на всех…
— Сколь привез листовок? — Федор Афанасьевич передал прокламацию Балашову; Семен пододвинулся к ламне — тусклые блики засветились на его широком лбу.
— Одну. Перед самым отъездом достал, не успел больше. — Андрей жестяной кружкой зачерпнул из ведра около печки, после пирога с визигой тянуло на воду. — Там знаешь что было!.. Стреляли в нас. Есть убитые…
— И в нас будут стрелять, — Афанасьев помолчал и добавил: — В Питере, очевидцы говорят, снег с кровью смешался. Так и зовут воскресенье — кровавым. Детей с деревьев пулями сшибали… Женщин топтали конями… Вот и в нас будут стрелять.
Елизавета Балашова внесла чайник; увидев гостя, нараспев протянула:
— И-и, переполошатся посадские барышни! Женишок хоть куда.
Андрей вспыхнул как маков цвет, смущенно забормотал:
— Ну что вы, в самом деле…
Семен, закончив читать, поднял вопросительный взгляд:
— Здесь нет, чтоб нам с оружием. Два раза пробежал — нету…
— Речь о том, что иванововознесенцы поддержат выступление Москвы. Поддержат! — Андрей снова загорячился. — Оин считают — нельзя отмалчиваться.
— Молчать не должны, — Афанасьев согласно покивал. — Вопрос — что делать… В столицах поднялись металлисты. Там другой народ, ткачам до их сознательности далековато. Поймут нас? Захотят ли подставлять головы, когда законы военного времени? Вот вопрос…
Федор Афанасьевич переглянулся с Балашовым. В Петербурге и Москве социал-демократы выставили требования политических свобод, тамошний пролетариат развит до осознания этих требований. А в Иваново-Вознесенске стачки всегда проходили под знаком борьбы экономической, ткачи бастуют за цели понятные и близкие. И удастся ли вот так, нахрапом, без длительной подготовки, удастся ли поднять людей на политическую стачку солидарности? Верный друг по-своему понял взгляд Афанасьева:
— Металлисты, поди, и у нас найдутся… У Калашникова, к примеру. На заводе Анонимного общества, у Мурашкина, мало ли…
— Ладно, — Федор Афанасьевич, экономя керосин, убавил в лампе огонек. — В таком разе созываем комитет. Обсудим. Давайте в Богородском, там спокойнее… А ты, Семен, в эти дни порыскай по фабрикам, понюхай, где какое недовольство. Ежели бастовать — на одних металлистах далеко не ускачешь…
Бубнов ушел, постелились спать. Из окна, в том углу, где койка Афанасьева, изрядно поддувало; на ночь закрыл половичком, улегся. На своей половине, за ситцевой занавеской, возились Семен с Елизаветой. Приглушенно смеялись, шушукались. Потом затихли. Дело молодое, умаялись. А ему не спалось.
Позавчера с надежной оказией получил письмо из Петербурга от Верочки Карелиной, бывшей Сибилевой. Со старыми товарищами, с кем возможно, связей никогда не терял. Потому-то у него и литература водилась своя, друзья не забывали: хватало на несколько кружков. Верочка, теперь Вера Марковна, в питерском подполье фигура заметная. Письмо отписала подробное и очень тревожное. Спрашивала: не заблудились ли они, связавшись с Гапоном? Нет ли на них с Алексеем невинно пролитой крови?
Писала, что они с мужем узнали Георгия Аполлоновича еще в марте прошлого года, когда он впервые на сходке провозгласил основные требования будущей петиции к царю. «Распространяйте эти мысли, — говорил Гапон, — стремитесь к завоеванию этих требований, но не открывайте, откуда они». Оказывается, именно тогда около отца Георгия возник «тайный комитет», в который вошел Алексей Карелин, меньшевик Кузин и двое беспартийных — Варнашев и Васильев. Проект петиции показался им революционной декларацией, содержащей в себе более радикальные требования, нежели различные партийные программы. «Мы поняли, что Гапон честный человек, и поверили ему…»
Вот оно как. Стало быть, уяснил Афанасьев из письма, общество «русских фабрично-заводских» принялось шириться и расти, опираясь на авторитет Карелиных, издавна известных в революционном движении. Выходит, за ними, а не за Гапоном шли люди…
А осенью между «тайным комитетом» и отцом Георгием возникли серьезные разногласия. Началась полоса знаменитых земских банкетов, посыпались резолюции либералов, просительно намекающие о необходимости реформ государственного устройства. Карелины все настойчивее твердили: когда же будет представлена рабочая петиция? Но Гапон отказался от своего намерения. «Гапон находил, что это способно испортить дело в глазах правительства и вызовет репрессии…» Он отказывался вести рабочих к Зимнему дворцу и после Нового года: «…Положение изменилось, и такой шаг в настоящее время должен считаться безрассудным». Однако ему заявили, что наступил тот самый предсказанный им момент, когда пролетариат должен выступить во всеоружии своих требований, хотя бы в форме непосредственного обращения к царю. «Страсти жестоко разгорелись, и Гапон сдался. Несмотря на то, что он был против…» Ну, а что было дальше, добавляла Верочка, вы, вероятно, знаете — ужас, ужас!
К письму Верочка приложила послание отца Георгия Петербургским рабочим: прокламация взрывчатой силы. Захотелось прочесть еще разок, чтобы получше обдумать. Федор Афанасьевич сунул ноги в обрезанные ветхие валенки, накинул на плечи зипун, которым укрывался поверх одеяла, нашарив в темноте спичечный коробок, зажег лампу. Начало ерундовое, пустые слова… А вот пошло кипяточком: «Пули царских солдат… убили нашу веру в царя. Так отомстим же, братья, проклятому народом царю и всему его змеиному отродью… Смерть им всем… Кто не с народом, — тот против народа… Братья, товарищи рабочие всей России! Вы не станете на работу, пока не добьетесь свободы… Стройте баррикады, громите царские дворцы и палаты, уничтожайте ненавистную народу полицию… Верьте, что скоро добьемся свободы и правды, — неповинно пролитая кровь тому порукою… Если меня возьмут или расстреляют, продолжайте борьбу… Боритесь, пока не будет созвано учредительное собрание на основе всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного права…»