Выбрать главу

Одно место не правилось Афанасьеву — «если меня возьмут или расстреляют». Истерично и очень самонадеянно. Как будто, кроме Гапона, некому подымать народ. Жили, слава богу, без «фабрично-заводского общества», проживем и дальше…

Теперь-то, после Верочкиного письма, многое стало ясным. Значит, трусил отец Георгий, не хотел вести людей к дворцу. А потом почуял силу «тайного комитета», испугался, что движение выйдет из-под его начала, согласился рискнуть. Вот тебе и поп, толоконный лоб! Что отметить Верочке насчет безвинно пролитой крови? Лилась кровь и будет литься, на то революционная борьба. Конечно, Вера душевно страдает: женщина. А только сюсюкать не приходится. Расстрел в Питере всколыхнет Россию, это факт. Стало быть, на пользу… Увидал парод, что царь — зверюга, понял, что все красивые разговоры о любви царя к своим подданным — пустой звук. За десять лет пропагандой не достигли бы того, что сделал этот попик аа один день. А за десять-то лет в тюрьмах да на каторге поболее погибло бы людей, чем Девятого января…

Воскресным днем сошлись у Алексея Калашникова в Боголюбской слободке. После долгих споров решили: бастовать.

Семен Балашов чистосердечно признался, что от ткачей поддержка будет обеспечена лишь на фабрике Полушина.

Все равно — бастовать!

Афанасьев напомнил, что по законам военного времени полиции даны особые права — исхлещут нагайками в первую же минуту.

Бастовать!

Иван Уткин возликовал: даешь стачку! Евлампий Дунаев подхватил: куй железо, пока горячо!

— Эх, жаль, железо мы как следует не раскалили, — сказал под конец Афанасьев, — подготовку не провели, а беремся ковать… С другого бока, ежели товарищи за стачку, противиться не смею, принимаю мнение большинства… За ночь выпустим листовку, утром начнем… Давайте наметим, кто пойдет на чугунолитейный завод, кто — иа механический…

В понедельник агитаторы уговорили литейщиков завода «Анонимного общества», вывели на улицу — пошли до Калашникова. Политического выступления, как и предполагал Афанасьев, не получилось. Металлисты выдвинули шестнадцать требований, самые существенные из них — восьмичасовой рабочий день, повышение заработной платы, отмена штрафов и сверхурочных… Прихватив калашниковских вагранщиков, формовщиков, заливщиков, стачечники — всего-то человек шестьсот — направились к ситцевой фабрике Полушина. Ткачи по уговору бросили работу, высыпали во двор, а тут полицмейстер подоспел с астраханскими казаками. Кожеловский раньше был урядником где-то в глуши Астраханской губернии, в Иваново-Вознесенск прибыл с повышением, служил — ия кожи лез. И казаки-астраханцы, наверное, не случайно вслед за ним появились в городе, знал Иван Иванович, какие это звери.

Длинный, усы в разлет, полицмейстер еще от ворот гаркнул: «А ну-ка, братцы, угостим!» Кого нагайками стегали, которых избивали ножнами шашек. Иван Уткин голову потерял, пальнул из своего допотопного револьверa. Пуля даже не пробила шинель Кожеловского, застряла в подкладке, не причинив вреда. Но астраханцы и вовсе озверели — многих изувечили. Окровавленных, выхватив из толпы поболее десятка, стачечников погнали в полицейский участок. Ивану Уткину казак накинул на шею аркан, заставил бежать за лошадью.

После разгрома, не показавшись на глаза Афанасьеву, Андрей Бубнов опять уехал в Москву. Между прочим, всеобщей стачки не получилось и там. Одни кончали бастовать, другие начинали — разброд и сумятица. Сказывалась отсталость и неорганизованность рабочих, еще не до конца осознавших, что бить надо кулаком, а не растопыренной пятерней.

Александр Иванович Гарелин любил поразмышляй, над проблемами, далекими от насущных забот. Высокий, коротко стриженный, с острым взглядом маленьких глаз, Гарелин, казалось окружающим, ничем не интересуется, кроме фабричных дел — конкуренция, дивиденды, сырье… И многие удивились бы, узнав, что миллионер-фабрикант любит почитывать книжки, которые в России называются крамольными. Бывая за границей — в Лондоне, Париже, каждый раз привозил несколько томов, пачку брошюр. И в Москве добывал нелегальные издания, пользуясь связями в жандармском управлении. Хранил брошюрки в зимнем доме в пригородном сельце Воробьево — подальше от чужих глаз. Читая, делал выписки, закладки, пометки на полях. Мысли копились, а выхода не было. С супругой Марией Александровной много не поговоришь. Она хоть из хорошего дома, и образование имеет институтское, но живет пустельгой, как, впрочем, и положено женщине. Окружила себя приживальщиками, записана почетным членом всех благотворительных обществ — красуется.

И коллеги подобрались один к одному, потолковать по душам абсолютно не с кем. Чуть, правда, что — бегут к нему: помогай, Александр Иванович, научи… Но вопросы у всех одни и те же: когда и у кого закупать сырье, каким способом удобнее приглушить забастовку, кому сбыть товар. Богачи помимо фабрик владеют землей, думают: власть их незыблема. А того не понимают, что живут на вулкане… У него, Гарелина, тоже имеется шестьсот двадцать десятин землицы и фабрики, слава богу, работают исправно. Но в будущее глядит тревожно, чует великие беды.

Изредка приглашал к себе Дмитрия Бурылина. Этот хоть на картины деньги тратит, считает себя знатоком искусств. И прислушивается внимательнее, нежели другие. Но, разобраться, тоже ни уха ни рыла… Читал ему:

— «Книги приносят зло, но человеческий ум идет по пути прогресса, клонящемуся к общему благу. Случаются уклонения, но правда в конце концов преобладает… Пора освободить писателей от приставленных к их мыслям инспекторов… Запретить печатать заблуждения — значит остановить прогресс истины; ибо новые истины всегда некоторое время считаются заблуждением и в качестве таковых отвергаются представителями власти… И где тот дерзкий цензор, который осмелится сказать: я достаточно уверен в такой-то истине, чтоб запретить распространение в обществе обратного взгляда? Кто определит границу человеческих знаний тем пределом, до которого дошел он сам, и запретит идти дальше из страха, чтоб не впали в заблуждение? Что станется с республикой науки и литературы, если подчинить ее диктаторам, которых невежество, гордость и личные страсти в зародыше заглушат самые драгоценные истины? Необходимо следовать в этой области правилам, соблюдаемым в судебном порядке…»

Дмитрий Геннадьевич слушал с интересом, даже бокал с вином отставил. Закончив читать, Гарелин спросил:

— Кто, по-твоему, написал это?

Бурылин вздохнул:

— Какой-нибудь смутьян… Из социалистов кто-нибудь…

— Эх ты, «смутьян», — Александр Иванович засмеялся. — Писано в 1759 году просвещенным министром французского короля…

— Ну, вот, дописались до геволюции! — Бурылин потянулся за бокалом. — А наши-то и писать не станут, сгазу за топогы… У меня такие есть газбойнички, хоть клеймо ставь. Пго одного полиция пять газов спгавлялась, из Питега за ним следят. Погаботал, исчез… А нынче снова объявился на фабгике, не иначе — агитигует пготив меня. И ведь стгажа везде, как пгоникают — уму непостижимо! Опасный тип, закогенелый социалист. В тюгьме насиделся, стагый уже, но смуты не оставляет…

Александр Иванович поворошил уголья в камине — топили от сырости в старом доме. Мелькнула шалая мысль: «Повстречаться бы с таким…» Мелькнула и отлетела: «Глупости…» Но потом снова вернулась и уже не казалась дурацкой. А почему, в самом деле, не повстречаться, своими глазами не посмотреть, что это за зверь — рабочий-социалист, которого полиция считает опасным субъектом? Савва Морозов, говорят, давно якшается с крамольниками. Не случайно ведь… Может, чует отдаленную выгоду? Ежели верить верховодам социалистов, такие-то рабочие и будут управлять государством. Как же не познакомиться с грядущей властью? Хе-хе…

И вроде бы в шутку попросил Бурылина:

— А не мог бы устроить с ним рандеву?