— На волю-у!
— Довольно с нас, поработали!
У ворот случился затор. Задние напирали, а перед выходом возник Кожеловский: знать, кто-то предупредил. С красным от гнева лицом, топорща усы, полицмейстер, прибывший с небольшим отрядом казаков, был полон решимости не допустить беспорядка. Он что-то такое кричал, размахивая руками, но в мощном гуле толпы его голоса не было слышно.
— Пропуска-ай! — шумят задние.
Кожеловский выхватил у казака нагайку, вскочил на ноги, накренив пролетку. На мгновение установилась тишина.
— Я покажу вам площадь! — полицмейстер секанул воздух. — Плетей захотелось, так получите!
— У мамы было три сына, двое умных, а третий Иван! — звонко крикнул Дунаев, пробираясь в толне. — Газеты надо читать! Не имеешь права запугивать! — Евлампий поднял над головой «Вечернюю почту». — Царские министры разрешили нам экономические стачки, об этом пропечатано! Разве ты, дядя Иван, выше царя, чтоб отменять его указы?
Кожеловский грузно опустился на кожаную подушку сиденья, почувствовав сильное сердцебиение и звон в ушах. Вот оно, начинается… Вот к чему приводит правительственный либерализм. Нагайка против печатного слова не оружие. Помахал, негодяй, газеткой, и нечем крыть — отступай.
— Кругом… a-арш! — сдовленно скомандовал астраханцам.
Кучер натянул вожжи, пролетка дернулась; качнулись казачьи пики — под насмешливое улюлюканье, крики и свист полицмейстер увел свое войско.
— Смелее, товарищи! — обрадованно заорал Дунаев. — Сами убедились, не тронул! Все на городскую площа-адь!
И покатилось, поехало. К полудню стачка распространилась почти на все заводы и фабрики. Только в корпусах Товарищества Иваново-Вознесенской мануфактуры еще гремели станки. Управляющий, змей подколодный, выставил фабричную полицию с револьверами, чтобы забастовщики не проникли с улицы, ворота — на замок.
Марийка Наговицына, невысокая, плотненькая, точно боровичок, носилась по цехам; перекрывая шум трансмиссий, надрывалась:
— Девоньки-подружки! Бабоньки! Выходите-е! Бакулинские уже бастуют! Бурылинские остановились!
Федор Самойлов, член большевистского комитета, метался по этажам, тряс мужиков за плечи:
— Кончай работу! Неужто не поддержим наших товарищей? Кончай! Выходи на улицу!
Страшно. Весь век горбили спины, страшно распрямиться. Потерять кусок хлеба — страшно. Будет ли улучшение жизни, агитаторам верить ли? Бывало уже, бастовали. А что толку? Плетью обуха не перешибешь, у хозяев мошна тугая — вытерпят убытки. А как терпеть голод, коли заработка лишат?
Самойлов спустился в кочегарку:
— Братцы, туши котлы!
Чумазые как черти кочегары довольны, этих долго уговаривать не надо, рады выбраться из преисподней. Перекрыли ревущие форсунки — тишина. В паровой спохватплся машинист, крутанул маховичок пускового вентиля: машина остановилась, станки замерли. Теперь уже во всем Иваново-Вознесенске.
Площадь Воздвиженского собора, выходящая к городской управе, не могла вместить забастовщиков, люди толпились и на прилегающих улицах. В открытые окна управы доносился неровный гул голосов — неистощимый, как шум морского прибоя.
— Павел Никанорович, как думаешь, сколько их? — спросил Кожеловский, опасливо выглядывая из-за тяжелой шторы.
— Думаю, тысяч сорок, — буркнул городской голова фабрикант Дербенев. — И этот придурок Свирский тут же…
Иван Иванович бросился к столу, раздраженно стукая пером в дно чернильницы, составил телеграмму губернатору: «Сорокатысячная толпа подступила к городской управе. Ведет она себя спокойно. Рабочие обещают охранять порядок, но среди них ведется и агитация крайних, разбросаны прокламации, остановили работу в железнодорожных мастерских. Крайне желателен приезд высшего начальства».
Губернатор Леонтьев состоит егермейстером высочайшего двора, действительный тайный советник, пускай сам разбирается с этой забастовкой. Коли нельзя разгонять силой, с него, полицмейстера, службу не спрашивайте. Ведь это черт знает что, старший фабричный инспектор, будто ровня какому-то там прохиндею Дунаеву, затесался в толпу, слушает бредни смутьянов… Нет уж, господин Леонтьев, приезжайте-ка сюда; для того и ввернул в телеграмме насчет спокойствия, чтоб не напугать…
Евлампия подняли на руках, Морозов подставил могучее плечо, твердое, будто дерево. Дунаев тощий, держать нетрудно, однако в тесноте неловко — Василий пошатывался. Евлампий сдернул с головы потрепанный картуз, шум постененно затих.
— Товарищи! — Разнеслось над площадью. — Я обнажил голову в знак уважения к вашим мозолям… Мы собрались заявить о наших нуждах! А купцы напрасно позакрывали лавки! Они опасаются, что мы начнем грабить… Но мы не громилы, а честные рабочие! Мы предлагаем фабрикантам мирно разрешить спор. Наши фабриканты, они ведь отцы наши, благодетели… — Дунаев сделал небольшую паузу и закончил под общий хохот: — кровопийцы, сукины дети!
В этот момент из-за угла выскочил астраханец; не сумев сдержать разгоряченного коня, наехал на митингующих. Дунаев крикнул:
— Пошел отсюда, ты мешаешь нам, казак!
Астраханец послушно повернул лошадь; в толпе радостно зашелестело: «Вот так их надо… Давеча Кожеловского отбрил… Геройский мужик Евлаха…»
Затем опять произносились речи; Михайло Лакин, грязновский заварщик, читал стихи. Евлампий Дунаев пустил по кругу свой картуз — собирали в «голодный фонд». А потом Виктор Францевич Свирский сказал, не напрягая голоса:
— Господа, вам надлежит выбрать из своей среды депутации от каждой фабрики для переговоров с хозяевами…
На следующее утро по Напалковской улице в гостиницу Ерасси в сопровождении драгунского конвоя проследовал экипаж Ивана Михайловича Леонтьева. Через полчаса, умывшись с дороги, губернатор принял неугомонного полицмейстера.
— Беспокойство обывателям, ваше превосходительство, — страдающе сказал Кожеловский. Длинный, тощий, он был похож на щуку в полицейском мундире: — Выбирают депутации, Садовую запрудили — ни проехать, ни пройти. Бездействуем в ожидании распоряжений…
— Ну какие могут быть распоряжения, — поморщился Леонтьев, — поступают в согласии с законом. Тут вот что, голубчик… В городе, действительно, беспокойства от них много. Следует куда-либо сопроводить. Подыщите-ка подходящее местечко подалее где-нибудь…
— Искать не надо, ваше превосходительство, знаю такое, — осклабился полицмейстер. — На правом берегу Талки у водокачки железной дороги…
Руководящий центр социал-демократической организации заседал всю ночь, решая важный вопрос: кого выбирать в депутации.
— Главное, наших побольше, — твердо сказал Афанасьев. — Толпа дура, выпустим из рук — наплачемся…
— Да, товарищи, от выборов зависит наше влияние на ход стачки, да и вообще на депутатов. Вы людей знаете, вам, как говорится, карты в руки, — поддержал Фрунзе.
— От полушинцев — Уткина, Фрола Егорова, — перечислил Балашов, — Кольку Ананьина…
— Тогда уж и Казанского, — вставил Евлампий Дунаев, — как раз и будут все большевики.
— От куваевской мануфактуры надобно Карманова Алексея, — предложил Самойлов, — Илью Радостина да Федю Соколова…
— Себя не забудьте, — улыбнулся Афанасьев.
— Не забудем, — пообещал Балашов. — Нас в «Компании» порядочно наберется. Федора Колесникова крикнем, Самойлова вон, Полянина…
— И не забывайте, товарищи, женщин, — напомнил Фрунзе, — мы должны показать, что женщина равноправна.
— Во-о, — обрадоваппо воскликнул Балашов. — Лизуху мою в депутацию двинем!
— И Марийку Наговицыну, — добавил Федор Самойлов. — Молодчина девица, с фабричными женками быстро столковалась…
На зеленом лугу возле Талки, под красными флагами и отличительными знаками фабрик, с веселой толчеей и гамом были избраны уполномоченные; сто пятьдесят один человек. Четверть сотни из них — женщины, а большевиков от общего числа без малого половина.
После выборов сразу в нескольких местах начались митинги. Огромная толпа бурлила, как неспокойное вешнее половодье: завихряясь кругами, перетекая из одного водоворота в другой. Люди ходили от оратора к оратору — везде хотелось уснеть. И Федор Афанасьевич потихоньку передвигался, присматриваясь и прислушиваясь. Вот Никулина подняли на пустую бочку; утвердившись с костылем на узком донышке, Павел держал речь о войне. Афанасьев издали слышал: «Офицерье пьянствует… Орудья наши против японских не годятся…» Молодец, хорошо помогает — слушают его сочувственно. А вот и Саша Самохвалов витийствует; маленький, а голос зычный, отменный оратор. Живет в городе легально, корреспондент газеты «Северный край». Жандармскому ротмистру Шлегелю и в голову не придет, что Саша послан сюда Владимирской организацией РСДРП. Пришел на Талку, одевшись в рабочее платье, загримировавшись, надрючив картуз с лопнувшим лаковым козырьком. Едва начал речь, вокруг народу загустело; от других кружков подходили, привлеченные молодым сильным голосом. Самохвалов говорил о фабричном произволе, о незаконных штрафах, о лизоблюдах-мастерах, готовых, чтобы угодить хозяевам, спустить с рабочего три шкуры. Слушают его, поддакивая, вздыхая, вытирая слезы…