Выбрать главу

Нелепая смерть! И надо было ему в такую тревожную пору обходить, осматривать лес! Да еще в егерской шляпе...

Да что говорить! Знал бы человек, где упадет, подстелил бы воз соломы. Теперь на все был один ответ - война. Война в небе... война на воде... Война в лесах.

Лесник словно улыбался. Лицо его казалось живым: будто прикорнул на несколько минут.

Новая, с иголочки, шляпа с радужным павлиньим пером лежала рядом, как бы торопила: вставай, пошли на службу.

- Как она была ему к лицу!

- Боже мой, кума, да он как живой!

- Тише, бога вы не боитесь... Человек умер, а вы...

Невольно мне тоже подумалось: "Как она ему шла..."

Человек и на смертном ложе хочет быть красивым. Не смерти он боится. Боится вечности ее, необратимости.

Все, что я знал, это что жизнь коротка, смерть вечна. Об этом только и думал я, когда на столе лежал покойник...

Шли дни. Из райцентра поступали разные, порой совсем несуразные вести, от которых хлеб застревал в горле. Белый хлеб! Благословенный хлеб, который крестьянин ест, держа ладонь под подбородком, чтобы крошка не упала.

Было ли когда-нибудь, чтоб пахари покидали свои поля?!

Я видел птиц, когда разоряли их гнезда. Сызмальства, согласно поверью, втыкал нож в землю, чтобы у нас остановились на привал треугольники журавлей. Я любил смотреть, как они кружат над селом. Курлычет вожак, советуясь со стаей. И кружат птицы в вышине, отыскивая в небе свои дороги. Была во всем этом неизъяснимая тайна. Я любил слушать, как курлычут, перекликаются журавли... Люди же часто переживают свои беды молча. Но когда рушатся их гнезда, их устои, они порой беспомощней птиц. Я это видел по своим односельчанам. Они заходили к нам посидеть на лавке. Говорили о пустяках, уходили так же неожиданно, как пришли. Мать с отцом переглядывались: с чего бы?

- Пойди, Тоадер, в свой интернат, забери школьные документы, - велела мать.

Отец меня не отпускал. В таком препирательстве прошло несколько дней.

Наконец я отправился. Но школа уже эвакуировалась. Документов не у кого было спросить. Только яма в школьном дворе, где раньше гасили известь, была доверху полна радиоприемниками. Поломанными, изувеченными. Думал, найду хоть один более или менее исправный. Черта с два!

Ветром несло во все стороны смятые бумаги. Хлопали окна и двери покинутых домов. Городок был пустынен и безжизнен. Лишь еврейское кладбище со стороны Михалаша было полным-полно стариков и старух. Наверно, и они, как дед, решили не трогаться с места.

"Старое дерево не приживается в чужом краю... Засохнет в странствиях, не успев пустить корней в неведомую почву..."

Кому могло прийти в голову, что еще до захода солнца городок будет оккупирован! И старики, старухи с кладбища, где белеют каменные могильные плиты, будут брошены на дно оврага, рассекающего помещичий виноградник, и заживо засыпаны землей...

В церковь, что возле нашей школы, доставили убитых немецких офицеров. Справили по ним панихиду. Играли два военных оркестра - немецкий и итальянский. Ухали орудия. Отпевали три священника.

А в яме, на краю питарского виноградника, в пятистах метрах от церковной паперти, земля подымалась и опускалась, ходила ходуном. Умирали похороненные заживо. Заживо!.. Старики и старухи. Их рты были забиты кукурузными початками.

- Файн! Файн!

Над засыпанным оврагом торчали широко раскинутые в стороны руки старика... Голова с седой, всклокоченной бородой, запутавшейся в комьях земли. Ему заткнули рот полотнищем красного флага.

2

Дядю Штефэнаке забрали прямо с работы. Делал последние приготовления к обмолоту. Залез в паровик и помелом сметал сажу. Потом попробовал, не текут ли трубы.

Всего в саже, его привели на школьный двор.

Четверо рыжих толстомордых фашистов принуждали его преклонить колени перед односельчанами и попросить прощения. Вместо этого председатель вынул кисет, трут и кресало. В кукурузный лист щедро насыпал табачку - экономить не было никакого смысла - и стал высекать огонь. Немцы наперебой принялись его фотографировать. И тогда председатель рассердился: так чиркнул кресалом, что фитиль затлел в трех местах.

- Файн! Файн! - тараторили немцы.

Черные мундиры, засученные по локоть рукава, автомат на груди, фотокамера на боку. И черная эмблема смерти - череп, под ним две скрещенные кости...

Дядя Штефэнаке не позволил завязать себе глаза. Широкой спиной повернулся к убийцам, чуть втянув голову в плечи, словно за шиворот ему капала холодная вода...

Его похоронили в школьном саду.

Никто не плакал. Фашисты недоумевали. Несколько часов назад они убили секретаря сельсовета в Гирова. Его нашли в поле - полол кукурузу. Вместе со всей семьей. Жена, семеро детей. Детвору заставили вырыть отцу яму. Ему завязали глаза распашонкой младенца, который гулил в ивовом корытце среди кукурузных стеблей. Там от плача дрожало поле, долина. Семеро детей и женщина - и каждый плакал на свой лад. А здесь, в Кукоаре, - молчание. Сыновья председателя были на фронте. Жена работала дояркой и эвакуировалась вместе с колхозной фермой.

- Возьми замок, пойди повесь на его дом... Чтобы никто не вошел.

- А зачем вешать теперь замок? Замок - он для добрых людей. Какой с его прок нынче? - Фашисты срывали с петель запертые двери. Грабили кооперативы, магазины, склады.

- Хорошо, что ты не пошел на службу... - говорила мать отцу.

- Неизвестно, кому хорошо, кому плохо! - отвечал отец. - Может быть, лучше всего мертвым.

Нажимать на отца начали месяца два спустя. Духовенство и чиновники вернулись из-за Прута. Батюшка Устурой повадился к нам.

- Костя... Транснистрия* очень нуждается в священнослужителях. Там пусто, хоть шаром покати... Наш братский долг - вернуть людей в лоно веры...

_______________

* Так оккупанты именовали Заднестровье (до Буга), присоединенное к Румынскому королевству.

- Не поеду, батюшка.

- Подумай, посоветуйся с женой.

На восток днем и ночью тянулись войска разноязычных армий.

Проходили немцы, и мальчишки с крохотными телятами убегали в глубь леса. Немцы очень любили мясо таких, еще с молочными зубами, сосунков.

Когда проходили итальянцы, женщины прятали кошек в духовках и дымоходах. Война принесла нищету, голод, а с ними - тьму мышей. Поэтому в Кукоаре кошками дорожили. Итальянец же как услышит, что кошка мяукает, прямо-таки шалеет...