Старик нетерпеливо ждал нашего прихода у окна. Деревянную лопату держал наготове. На ночь он ее всегда вносил в дом - посушить.
Потом мы втроем прокладывали дорожки среди сугробов. Первым делом к конюшне - напоить лошадей. Потом тропинка к курятнику - накормить птицу. Наконец, к овечьему загону. Овцы всегда оставались напоследок. Холод им нипочем. Лягут в своих шубах на снег, и никакой мороз их не проймет. И уже потом расчищали вход в погреб. Тут дед веселел и начинал лихо покручивать усы.
Но все, что имеет начало, имеет и конец: и метель улеглась.
Теперь мир показался мне еще прекрасней. Войны словно не было. И люди, и дома, и солнце - все выглядело обновленным, сказочным, затерянным среди снегов.
Шел я тогда к колодцу. Тропинка пролегла словно по дну ущелья двухметровой глубины. По бокам отвесные белые стены, выше моей головы.
Или выходил покормить коней... Солнце заглядывало мне в глаза из-за белых курганов.
В наших местах редко выпадает такой обильный снег. Поэтому дети очень любят бегать по сугробам, воображая, что они воины в белой крепости, где множество всяких таинственных ходов и переходов. Братишка мой, Никэ, не отставал от других ребят. Когда наступало время обеда, я искал его до одури в снежной пучине.
Однажды Никэ вернулся домой с парой немецких брюк. Не шуточное дело!
Отец круто взялся за него: откуда штаны?
- Из машины, в снегу застряла...
- Пошли, покажешь! - отец схватил его и потащил где волоком, где приподымая. Я увязался следом. Но лучше бы я остался дома.
То, что я увидел, болью отозвалось в сердце. Немцы поливали бензином машины и поджигали. Вместе с нагруженным добром: новой форменной одеждой, трикотажным бельем, хромовыми сапогами, рулонами мануфактуры.
Слава богу, я уже был не маленький. А что я видел? В начале войны мне еще семнадцати не стукнуло, сапоги носить время не подоспело. А когда подоспело, была война. И не носил я другой одежды, кроме домотканой, сработанной матерью, покрашенной бузиной и ореховыми выжимками. За три года войны я видел сапоги только у майора, который муштровал призывников. Больше знал крестьянскую обувку - постолы. Будь они благословенны - опора, спасенье мужика!
А теперь горели хромовые сапоги. Мягкие, шелковистые, из настоящей кожи. Носки, прочные что твое железо. А у меня вода хлюпала в постолах.
Ночью мне приснились хромовые сапоги. Они мне были тесны, жали. И дедушка ругал немцев, зачем они сшили такие тесные сапоги. У меня пощипывало глаза: немцы смазали сапоги чем-то едким. Вдруг я стал задыхаться... чувствовал, что погибаю... И открыл глаза.
В доме было светло. Митря двумя пальцами держал меня за нос. И заливался дурацким смехом.
Кроме него в комнате было четверо солдат. Называли отца папашей, мать - мамашей.
Я на них уставился спросонья, ничего не понимая. Солдаты стояли в полном снаряжении: у каждого за ремень заткнуты две противотанковые гранаты. Так дед затыкал ложку, когда отправлялся на прополку. Или топор, когда мы ходили в казенный лес воровать сухой терновник.
- Никак не разберусь, Катинка, наши или нет?.. Но деваться некуда. Они требуют, чтобы я показал им, где немецкий штаб...
- Не пущу! - вскочила мать. И мигом побежала за дедом. Привела.
- Катинка права, беш-майор... Я пойду! И никаких разговоров. Когда вам останется жить с мое, делайте что хотите, ваше дело, я вмешиваться не стану. Не знаете, что ли, - старость хуже смерти.
Зря старик ерепенился. Солдатам тоже сподручней было с ним. И они отправились, отпустив деда шагов на пятьдесят вперед.
В штабе немцев и в помине не было. Вырлан уже убирал сени. Дед поздоровался с ним, усмехнулся:
- Опять навоз выгребаешь?
- Ох, дед Тоадер, опаскудили они мне дом!
- Дело такое - чем вкусней жратва, тем зловонней... потроха.
Дед как нельзя лучше подходил для разведывательных операций. Голос его гудел, как удар колокола. Вся околица слушала его беседу с Вырланом. В конце концов теперь некого бояться...
- Подожгли амуницию... Уматывают ко всем чертям. И почему они не остановились в доме, где есть баба? Было бы кому постирать...
- Им нужна была квартира не с земляными полами... И на краю села. С твоего двора им легче драпать: между деревьями, кладбищем, прямо в Кулу... Там, говорят, они укреплялись.
Когда дедушка вернулся домой, стол уже был накрыт. Солдаты отведали несколько ложек брынзы со сметаной и почти мгновенно уснули, все четверо. Отец оберегал их сон, держа в руке стакан вина. Митря рассказывал, что привел их с сельской околицы. Заглянул, говорит, к Мариуце Лесничихе. И они туда. Митря никак не мог понять, что они хотят.
- А что ты в такую пору искал у Лесничихи?
- Хотел залатать ботинок у брата Мариуцы.
- Ну, ври дальше, - усмехнулся отец.
- Вдруг слышу: стучат в маленькое оконце, что на печи... Тут я вскочил как ужаленный...
- Тебе, значит, чинили ботинок на печи?
Дедушка что-то перестал понимать нынешнюю молодежь. Но тут Никэ не выдержал:
- Митря любовь крутит с Лесничихой!
- Что же ты, коровья образина? Там лижешься, а тут помалкиваешь...
- Ну, стало быть, пошел я открывать. Занавесил окна, засветил лампу. А слов их не понимаю. Тогда они вырвали из газеты портрет Ленина, приладили к стенке. Ага, сообразил я, наши. Но лучше все-таки повести к человеку, который их понимает... Пусть разберется, кто они, чего хотят.
- Трое суток глаз не смыкали, - сказал отец.
- Чего на них уставился? Если смотреть на спящего, проснется, беш-майор!
Я отвел глаза. Разведчики постанывали во сне. То ли от усталости, то ли от тесноты - все четверо уснули на одном топчане.
Когда я был маленький, мать меня иногда спрашивала:
- Что всего на свете слаще? С чем даже самый сильный человек не сладит?
Я тогда думал о всякой всячине: и о тепле, излучаемом печью, и о зимнем солнце, что тускло светит на дворе. И очень удивился, когда мать сказала:
- Сон, дурачок, сон слаще всего и сильней.
Теперь я стоял и смотрел, как спали разведчики, забыв про еду и вино. Только оружие лежало под рукой. Ручной пулемет, словно ставшая на задние лапы собака, упирался двумя металлическими ножками в подоконник. Смотрел во двор, оберегал его. Автоматы лежали возле посудной полки, в углу под тремя иконами.