Отец сердился неспроста. Все мы намучились, пока достали транспорт, привезли из окопов бревна, пока завели движок на мельнице, трудились даже по ночам. Не обошлось без помощи коменданта и одного пленного немца. И пока еще оружейники приладили пилу к моторчику!..
Комендант села капитан Шкурятов передал все полномочия отцу и теперь торопился вслед за уходившими частями. То ли из-за спешки, то ли из-за контузии у него дрожали пальцы, не мог скрутить папиросу. Несмотря на то, что времени было в обрез, Шкурятов приказал обозу армейских мастерских свернуть к могилам павших воинов. Следом за обозом шли школьники, учителя, сельские активисты. Многие держали в руках букеты осенних цветов хризантемы, астры.
Возле кладбища подводы остановились. Солдаты сняли пилотки, подошли к могилам и стали прощаться с товарищами, навек оставшимися в этой земле.
Стояла глубокая тишина. Пытливо и чисто смотрели детские глаза. Взрослые глотали слезы. К горлу подступал ком.
Никто не произнес ни слова. Все молча разошлись: в такие минуты слова излишни.
Отец брел хмуро. Никэ не отходил от него ни на шаг. Надеялся выцыганить еще что-нибудь. Ручные часы успел уже выклянчить и теперь щеголял ими и в теленештской десятилетке, и в клубе на танцах.
У Никэ отросла шевелюра, и он ее зачесывал назад. Говорил ломким хрипловатым голосом, напоминавшим кукареканье молодого петушка. Рвался Никэ в Ленинград, в мореходку. Но поступление в мореходное училище пришлось отложить. Туда принимали только после восьми классов. Хотя ростом Никэ и вышел, его после освобождения с горем пополам приняли в пятый класс. Ребята прозвали его Чацким. Никэ сердился. Я его спрашивал:
- Почему тебя так окрестили?
- Чтобы дураки удивлялись! - задиристо ответил он.
Позже я узнал, каким образом к нему пристало это прозвище. Никэ нередко изумлял даже учителей: будь на сельских улицах грязь по колено, он все равно умудрялся прийти в школу в сверкающе чистых ботинках. Вот, пожалуй, и все сходство с Чацким! В остальном же Никэ был верен себе. Как все мизинные, балованные дети, отличался своеволием и привередливостью. Лодырничал, болтался по селу, засучив рукава рубашки, щеголял ручными часами. Убегал с уроков. Вечером ему запрещали ходить в клуб, поэтому он приходил на уроки Прокопия Ивановича послушать патефон. Прокопий Иванович своим патефоном завлек всех кукоарских парней, даже Вавира, пасшего сельское стадо. Три вечера подряд ходил Вавир в школу! Может, и вышел бы из него ученик, если бы, глядя на патефон, Вавир вдруг не спросил озадаченно:
- Откуда же вытекает мука?
Патефон он принял за ручную мельницу. Его осмеяли, он обозлился и больше не хотел ходить в школу.
Правда, потом из любопытства пришел еще несколько раз: хотел посмотреть на Митрю Негарэ. Митря был единственный в нашем селе партизан. По вечерам в школу и в воскресенье в клуб приходил с немецким автоматом. Нередко вместе с парнями спускался в погреб и всех по очереди учил стрелять в цель: в глубинную стену, к которой прибивали бумагу. Патроны не жалели: все кодры были усеяны патронами, как дубовыми желудями.
- Товарищ директор... за магарыч я готов вам кое-что показать.
- Не дури, ну, что хочешь показать?
Автомат он держал на плече, как черенок сапы. В глазах его прыгали солнечные зайчики: лукавые они все, эти Негарэ.
- Ну, будет магарыч?
- Показывай!
- Нет, сначала скажи...
- Будет, только ты потише.
- Понимаю...
- Здесь учительская...
- Ты прав, товарищ директор, извини.
- Катись к черту.
- Пожалуйста!
Он протянул мне тетрадь с альбомными стихами, которые я дарил Вике. Стихи принадлежали мне не больше, чем зарницы в небе!
Теперь я не испытал ни капли смущения, что тетрадь попалась на глаза Митре. Он знал мое отношение к Вике. И хорошо помнил прелестную учительницу, в которую был влюблен тогдашний директор Хандрабур, сочинявший для нее эти стихи. Митря сам одно время вздыхал по ней. Говорил, что собирается устроиться у нее кучером. Барыни, мол, нередко крутят любовь с кучерами!
Но в карету Митря тогда не сел. И светский любовник из него не получился. Учительница заметила, как он шпионит за ней с пресловутым зеркальцем на ноге, и устроила ему трепку, чуть все волосы не выдрала.
- Нет, ты посмотри, что здесь написано.
Я взглянул и замер. Почерк отца. На одной странице - пошловатые альбомные стишки, а на обороте, поверх аляповатых рисунков, отец записывал день, месяц, имя и фамилию солдат, погибших за освобождение Кукоары... И каждая новая страница начиналась словами: "Не забыть! Не забыть! Не забыть!"
4
- Добрый день, дед Тоадер.
- А если добрый, ты его таким сделал?
- Куда идешь?
- Чтобы было откуда возвращаться.
Каждое утро дедушка навещал Анисью. Уговаривал ее не голосить: слезами делу не поможешь. Поглотила земля Андрея.
- Ну, будешь умываться слезами целый день, крылышки у него отрастут? Прилетит к тебе?
Старик подпрыгивал с досады, шикал на дочек Анисьи, притаившихся в саду.
- Вы почему разрешаете ей реветь белугой?
От Анисьи возвращался в ярости. Брал тесак, которым рубят камыш, и шел на виноградник воевать с бурьяном. Целый день работал молча.
Вечерами он иногда веселел. Особенно при встрече с Лейбой. Они садились на завалинку, выливали в память о преставившихся и за здоровье отца. Дедушка был особенно признателен отцу за то, что он сберег вино и вернул ему все запасы - до последнего ведра. И Лейба был благодарен: отец дал ему подводу, и он привез из Ордашей свою пшеницу и кукурузу. На склоне лет Лейба тряхнул молодостью, снова вернулся к земле. Поселился он в пустующем доме Гори Фырнаке. Помещение ему не очень нравилось: это ведь был дом того, кто не раз бил стекла Лейбиной лавки. Но выбора не было. Остальные помещения были заняты. Иногда Лейба смущенно признавался отцу:
- Не боюсь дубинки этого мешигенера. Ха, испугался я его Кузы... Но слишком многие идут по этому же пути. Немцы, немцы... С утра до вечера... В базарный день хоть удирай из дому.
Колонны пленных давно прошли. Фронт перекочевал в Югославию, Венгрию, Чехословакию, Польшу... Там шли теперь тяжелые бои. У нас же остались следы войны. Мины в садах и на виноградниках. Их обезвреживали саперы из военкомата. Время от времени случались несчастья.