– Давайте, бабоньки, поднатужьтесь! – надсадно причитал он. – Эй, дедуля! Чего застыл? Нам ведь еще надо на Голутвинский поспеть, там подсобить.
– А что там на Голутвинском? – Костя наконец обрел дар речи.
– Что-что! Все то ж! Бомба упала, ясное дело. А якиманский народ он, знаешь ли, какой?
– Какой?
– Смелый больно! Страху в нем мало, вот и не уходят по сигналу в убежища. А нам работай потом до седьмого пота. А нам потом разгребай…
Костя вдруг почувствовал, что внутри у него все застыло, словно под пальто вместо разогретого работой тела налилась холодом ледяная глыба. Но он не утратил способности мыслить.
Он отшвырнул кирку, сбросил с рук брезентовые перчатки и уставился на покрытые окровавленными бинтами пальцы.
– Эй, парень, что с тобой? – спросила одна из женщин.
– Оставь его, Анна. Я знаю его. Он с Якиманки. Кажется, внук Марии Матвеевны, – сказала другая.
– Беги в Голутвинский, парень. Может, еще… – посоветовала третья.
А потом заговорил Кровинушка, старый московский ворюга, отпетый бандит, уж пару лет как сгинувший где-то в северных лагерях.
– Ты помнишь, что я говорил тебе? – услышал Костя его вкрадчивый, тихий голос. – Я говорил тебе, сынок, чтобы ты перестал бояться. Жизнь под гнетом страха – хуже жара сатанинской сковороды. За наши кровавые дела нам по-любому в аду гореть, так не бойся и ада. Просто живи и не бойся. Прежде чем пришить скопидомного фраера, перестань бояться. И деньги утекут от тебя, и баба бросит, только самого себя не бросай. Ладно, сынок? Попомни отца своего, сгинувшего от страха. Он ведь все подписал, о чем его ни просили. Сам себя оговорил. А почему? От страха. А помогло ему это? То-то же. Так не бойся, не бойся! Живи, Длинный! Бесстрашие – это свобода. Свобода – это жизнь…
– Да что с тобой? На тебе лица нет! Что с руками? Ты ранен? Где шапка? Ты не простыл? – бабуля сыпала вопросами, как «максим»[7] пулями.
– Я раскапывал завалы на Коровьем Валу, – вяло ответил Костя. Увидев свой дом целым, а Марию Матвеевну живой и здоровой, он поддался усталости. Ноги сделались ватными и тяжелыми, голова же – напротив, легкой и пустой. В ушах по-прежнему звенело. И еще ему ужасно хотелось есть.
– Бабуля, а поесть?
– Что поесть? Хлеба ты, конечно, не принес, но есть же еще картошка и там твоя… э… добыча. Да что ж ты стал в дверях? Ступай на кухню! Там все… и чайник еще горячий…
– А ты куда?
– А меня Марусенька ждет. Ты разве не слыхал? Во Втором Голутвином в дом бомба угодила. Так весь народ там. Пойду посмотрю, может, не всех еще вытащили. А ты отдыхай. На тебе лица нет.
К концу октября Костя совсем заскучал. Возвращаясь домой после отлучек, он старался подойти к дому с той стороны, где, сбегая с Малого Каменного моста, Большая Полянка и Якиманка расходились в разные стороны. И каждый раз, пересекая широкий перекресток, Костя, терзаемый страхом, зажмуривал глаза. Он мучительно боялся не увидеть родной, покатой, выкрашенной облупившейся коричневой краской крыши.
Первого ноября проводили на фронт многодетного отца Николая Рыбакова и старшего из его сыновей – костиного одногодка. Бабуля сильно терзалась. Зачем-то завела с Костей разговор о призывном возрасте, дескать, неслучайно в армию забирают после восемнадцатилетия и ни днем раньше. Наконец она привела последний, самый веский аргумент:
– Ты – единственное, что у меня осталось. Не станет тебя – и мне не жить…
– Ба, я должен. Ты понимаешь?
Они сидели рядом плечом к плечу на потертом кожаном диване в бабушкиной, проходной комнатенке. Диван, круглый, покрытый плюшевой скатертью стол, бабушкина никелированная с шишечками кровать, обувная тумбочка возле двери, буфет – все тонуло в сумраке. В небе за окном, засвечивая через светомаскировку, метались огни прожекторов.
– А как же я? – спросила она. – Мне шестьдесят два года. Значит, все, да? Ну что ж, пожила…
– Почему? – смутился Костя. – Все-то терпят. И ты терпи. Со мной ничего не случится. Вот увидишь. Просто я больше не могу, я больше не в силах… а тут такой случай…
И он рассказал ей и про диверсантов, и про летного майора. Он слышал бабулины слезы и ее тихие слова:
– Теперь уж я понимаю, что ты решился. Так открыто все мне рассказать… Да где ж это видано? Если б не решился, уж наверное, рассказывать не стал бы… Одно только в голове у меня не укладывается! Ты убивал людей! Ты!
7
«Максимом» называли станковый пулемет, сконструированный американцем Хайремом Стивенсом Максимом.