Выбрать главу

– Если он и правда из тех Маккензи, поневоле начнешь верить, что все это как-то переплетено.

– Может быть, – сказала Хелен.

– Когда доктор Ердели заговорила о нем, мне стало странно, будто я наткнулся на что-то важное в моем собственном прошлом.

Она нежно меня поцеловала, и я продолжал философствовать.

– Может быть, я вспомнил, какой была моя жизнь в детстве. Каково было надеяться. Может, мне стало так странно как раз из-за воспоминания о том, что однажды я был полон надежд.

Хелен молчала долго. Я даже испугался, что расстроил ее. Но она заговорила об Амосе Маккензи.

– Как это по-детски, – сказала она, – верить, будто жизнь может перейти в деревья и растения. Ведь все, что от него осталось, – это история, в словах. Ведь слова и есть в своем роде наши неувядающие цветы.

Мне понравилась мысль, что слова – это цветы. Иногда кто-то собирает красивейшие из них, чтобы засушить. Я сказал об этом Хелен. Такие беседы мы раньше часто вели, мы их так любили. И, как всегда, в какой-то момент она принялась смеяться, я прижался к ней, и, сами не заметив, мы вернулись к тому роду садовой прививки, что принят между мужчиной и женщиной.

Потом я пообещал себе (я так и не сказал Хелен), что еще раз напишу Доналду Кромарти и поделюсь тем, что я услышал о жизни и смерти некоего Амоса Маккензи, который мог быть одним из патагонских Маккензи. Вдруг эти сведения пригодятся ему в расследовании истории, рассказанной дедом. Я не мог и представить себе, как он использует все это потом, в мотеле «Парадиз». Я повернулся на бок, вдыхая сладкий аромат Хелен, и уснул – и в ту ночь спал лучше, чем когда бы то ни было.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

РАХИЛЬ

Рахиль Маккензи и ее старшая сестра Эсфирь провели несколько лет на Границе в доме Святой Фионы для бродяг и бездомных (только девочек), который содержали сестры Святого Ордена Исправления. С самого начала Рахиль была замкнутым ребенком, а это только поощрялось в заведении, где кататония легко могла сойти за послушание и понятливость. В четырнадцать лет она уже была красавицей, изящной и стройной.

Она полюбила каждый день часами просиживать в потемках приютской котельной. Своей сестре, Эсфири, она объясняла, что в солнечном свете она чувствует себя так, будто испаряется, рассыпается на части. Темнота же оставляла ее нетронутой.

По мере того как росла ее красота, она говорила все меньше и все более простыми словами. Но ее сестре и другим сиротам все труднее было понять ее. Ее красота так резала глаз в этом унылом месте, что все вздохнули с облегчением, когда ей пришла пора уезжать.

Она отправилась в столицу, где занималась разной работой, пока не стала получать достаточно, чтобы поступить на вечерние курсы машинописи. В то время у нее было множество любовников. Им было доступно ее тело, но не разум.

Со своей семьей она встречалась только раз после того, как оставила приют. В двадцать пять лет она уплыла в Северную Америку на пароходе «Маврикий». Всю дорогу просидела в каюте, зашторив иллюминаторы и открывая их лишь в самые пасмурные дни. Снова ступив на землю, она села в одиночное купе поезда, который шел в глубь континента, и спустила шторку. Прибыв на место – ночью, – она с облегчением поняла, что темнота здесь по своим качествам ничем не хуже, а то и наоборот – очищена пройденным расстоянием.

«Тетрадь», Л. Макгау

1

Двa или, может быть, три месяца спустя, когда Хелен уехала в город, я отправился в сельскую резиденцию Дж. П. Он был очень стар (не меньше восьмидесяти), очень элегантен, с зачесанными назад серебристыми волосами. Без преувеличения, он весь был как-то серебрист: серебристая кожа, серебристый голос, серебристая полуулыбка. Я хотел расспросить его об одной женщине-фотографе, давно покойной, которая специализировалась на съемках умирающих. Она в свое время работала на Дж. П., когда тот владел одной из крупных газет города. Но он ничего о ней не помнил. В конце концов, он был старик, которому интереснее было делиться собственным опытом.

Мы сидели на разных концах дивана в комнате, где витал слабый запах лосьона после бритья, уставленной комфортабельной современной мебелью и техникой – в одном углу стереосистема и полка с пластинками, на столике рядом с нами приплюснутый телефон под слоновую кость. За все время, что я пробыл там, он ни разу не зазвонил. Пока Дж. П. говорил, я несколько раз видел в окно запряженные лошадьми повозки, черные, – они спускались мимо его дома. Такими пользовалась религиозная секта, до сих пор возделывавшая в этих местах землю. Наблюдать за ними через окно Дж. П. было все равно, что смотреть историческое кино. Чтобы завязать беседу, я заметил, что, должно быть, странно соседствовать с таким анахронизмом. Эта мысль, ответил он, посопев, волнует его ничуть не больше того, что материки под нами медленно дрейфуют; или того, что мы беспомощно вертимся, всю жизнь, вокруг солнца.

Я понял, что пустой болтовни не получится. Но ему было, что сказать по этому поводу. Пожалуй, продолжал он, его ничто не может больше удивить. Он слышал от других, что в старости все должно быть неожиданно – даже то, что просыпаешься утром. Может, чтобы защититься от такого обвала неожиданностей, некоторые отращивают сюрпризонепроницаемую оболочку, которую часто принимают за самодостаточность. Даже те, кто внутри.

2

– Но с другой стороны, – сказал он, – может быть, я слишком рано потерял невинность.

Когда он был мальчиком – в другой стране – и жил на отцовской ферме, по осени шла охота на кроликов. Многие пользовались ружьями и демоническими хорьками. Хорьков выпускали в угодья, и кролики в панике бежали под выстрелы.

Отец Дж. П. на своей территории запрещал и ружья, и хорьков; ему больше нравились ловушки. Он ставил силки – маленькие виселицы с деревянным столбиком и проволочной петлей – на исхоженных кроликами тропках. Их оставляли на ночь, а утром Дж. П. с отцом собирали улов.

В детстве Дж. П. отчасти нравилось ставить ловушки и отчасти жаль было кроликов. Он считал, что силки – гуманный жест со стороны отца: по крайней мере, у кролика был шанс обойти их. Он так и сказал отцу. Тот рассмеялся и потрепал Дж. П. по голове (тогда ему было лет двенадцать). Это мама настояла на силках, объяснил он, и вовсе не ради того, чтобы поступать с кроликами по-честному. Напротив, она полагала, что нет лучше дичи, чем кролик, который провел ночь в силках: мясо становилось просто восхитительно нежным. Она говорила, что это, по всей видимости, имеет отношение к продолжительности его страданий. Ружья убивают их слишком быстро.

Язык Дж. П. был как серебряный ножичек, мелькавший между губ, – он разрезал его лицо изнутри, чтобы выпустить наружу слова.

– Если бы продолжительность страданий оказывала такое же действие на людей, из нас получались бы лакомые кусочки, – сказал он.

Не знаю, имел ли в виду он нас двоих, сидящих рядом на удобном диванчике в этой современной комнате, или все человечество в целом. Мне было немного не по себе под всепонимающим взглядом его серебристых глаз.

– Страдания – это одно, – сказал он. – А вот как быть со смертью?

На своем веку он насмотрелся смертей. Кровавых. Не меньше других мужчин. Особенно, когда был военным корреспондентом. Давным-давно. Но были и другие смерти, в мирное время, оттого – еще более замечательные. Он хранил воспоминания, которые кто-то, быть может, назовет сентиментальными, о двух таких смертях – мужчины и женщины.