– Нужно разрешение.
И потом тот же голос, еще ниже:
– Если мы не начнем прямо сейчас, он умрет у нас на руках.
Потом я скользил по бесконечным длинным коридорам, и две белые фигуры нависли надо мной с обеих сторон, держа меня за руки или не давая мне подняться, – не знаю.
5
Он лежит на прохладном столе, над ним – ореол света. Он пытается сфокусировать зрение и видит белые и зеленые фигуры, столпившиеся вокруг. Одна втыкает ему в руку гигантскую иглу, нашептывая:
– Дышите, просто дышите, просто расслабьтесь.
И он мучительно хочет расслабиться, но не может.
Одна его часть покоится внутри маленького облака, но другая все еще снаружи, бодрствует, беспокойная. Голос шепчет остальным:
– Можно начинать.
Он хочет закричать: Нет, еще нет. Пожалуйста, еще рано. Я еще не сплю.
Но его губы парализованы, конечности мертвы, он не может издать ни звука, не может пошевелиться.
Они встают в круг, наблюдая сверху, как скальпель взрезает его плоть и мускулы. Он чувствует, как холодный воздух операционной врывается в открывшуюся щель, наполняет его, как вода – тонущий корабль. Его кровь тянется к ножу, торопится по венам к надрезу и тащит за собой следом боль. Свет над ним носится по кругу, как обезумевшее солнце. Зеленые фигуры, белые фигуры, огни, слова, вся вселенная вращается вокруг него, раскрученная гравитацией его агонии.
И вдруг резко останавливается. Он слышит еще более низкий голос:
– Что это, черт побери, такое?
Он снова, собрав последние силы, пытается сфокусироваться на зеленой фигуре, склонившейся над ним. Он чувствует внутри рывки, чувствует, как что-то вытягивают из открытой полости его тела, задевая обнаженные органы. Сквозь щелочки затуманенных глаз он видит, как фигура в зеленом держит что-то на весу, напоказ мертвенно-белой палате.
Он отчаянно моргает, силясь разглядеть то, что видят все, кто сгрудился вокруг стола: фигуру в зеленом, которая держит щипцами пергаментный свиток, сочащийся кровью и гноем; руки, которые начинают аккуратно разворачивать свиток, с них тоже капает кровь и гной. Низкий голос начинает читать.
– Они сидели вокруг огня во мраке патагонской ночи, рассказывая истории, как и каждую ночь по пути на юг…
Низкий голос читает еще некоторое время, потом его сменяет другой, женское контральто, потом другой, мягкий мужской голос с северным выговором, потом еще один, голос за голосом, хриплый голос, голос, жующий слова, серебристый голос, голос с иностранным акцентом, голоса всевозможных тембров и тональностей, пока, наконец, не возвращается тот, первый, низкий.
– Хирург подцепил щипцами и извлек на свет отрезанную человеческую руку, всю в крови и гное. Он держал ее за большой палец, и были ясно видны золотое обручальное кольцо на безымянном пальце и алый лак на длинных ногтях.
Вокруг стола воцаряется долгое молчание. Он борется с оцепенением, мучительно пытаясь что-то сказать – сказать им правду, чтобы они узнали, – но не может и шевельнуться. Он пленник, скованный собственными связками и сухожилиями. Низкий голос, как он и боялся, оглашает приговор:
– Это чудовище. Верните свиток обратно в него, и пусть они сгниют вместе.
Все фигуры, собравшиеся вокруг стола, одобрительно кивают, не говоря ни слова. Никто не вступается за него, не просит для него пощады. Он оплакал бы свое одиночество, ненависть к себе всего мира, но слез нет. Он видит, с какой мрачной энергией они склоняются над ним, завершая свою работу. Он снова пытается вглядеться, нет ли на руке, что погружается в него, шрамов от ожога? Не скрыты ли глаза, что смотрят на него сейчас, темными очками? Красны ли губы на этом лице? Он делает последнюю попытку собрать все силы. Он должен все рассказать. Они должны понять. Наконец, слово, которое все объяснит им, вырывается из него:
– НЕЕЕЕЕТ!
6
Мой собственный вопль РАЗБУДИЛ меня – его эхо все еще металось по комнате. Я весь был в холодном поту, сердце пыталось пробить дыру в грудной клетке. Я смутился, боясь, что перебудил весь отель, но одновременно был готов рассмеяться над абсурдным кошмаром.
Я, наконец, сделал то, что нужно было сделать перед тем, как ложиться: включил светильник и вылез из кровати на холодный линолеум пола, жалея, что не прихватил пижаму (я взглянул на свой живот – просто чтобы успокоиться: нет, никаких треугольных выступов или шрамов); на цыпочках пересек комнату к вертикальному гробу красного дерева, служившему гардеробом, распахнул дверцу и увидел края светло-коричневых конвертов, выглядывающих из открытого кармана.
Я взял толстый конверт с собой в кровать и сел, завернувшись по плечи в одеяло. От конверта пахло накопленной за многие годы пылью. Я извлек рукопись – около десяти страниц, скрепленных старомодной проволочной скрепкой. Бумага была плохая и потускневшая. На заглавной странице значилось:
Я перелистнул страницу и начал читать. Не знаю, чего я ожидал. Какого-то откровения, ключа к тайне Захарии и остальных Маккензи. И на первый взгляд мне показалось, что я нашел его. В записках говорилось о семье Маккензи. Но, быстро проглядев их, я понял, что толку от них немного. Не было и упоминания об убийстве и его последствиях для детей. В общем, это были скорее предварительные наброски литературных героев, чем обстоятельное описание живых людей. Я попробовал перечитать эти четыре наброска, но не смог одолеть даже первых строчек: «Восьми лет от роду Амос Маккензи был отдан в „Аббатство“, приют для бродяг и бездомных…». Мои глаза сами начали слипаться. Проза Захарии Маккензи была великолепным средством от бессонницы.
Я положил страницы на тумбочку, выключил свет и зарылся обратно в шершавое чрево гостиничной постели. Там, зевнув положенное число раз, насколько помню, я заснул своим обычным приятнейшим сном без сновидений.
7
Я снова был дома, и Хелен вовсю радовалась подарку, особенно подписи. Она цитировала ее снова и снова: «Аз не семь я; жаль сказа о мне». Она показала мне то, чего я сам не заметил. На обложке была надпись: «Отпечатал Рбт Джаггардъ, быть продану под гербом Борова, Лондонъ, 1599». Как раз такие совпадения всегда вызывали у нас восторг.
Когда мы занимались любовью в первый раз по моем возвращении, я понял, что больше всего любил в Хелен ее осязаемость. Трогая ее твердые соски, прижимаясь к тугим завиткам волос на лобке, медленно входя в нее, втягивая аромат ее тела, я обучался реальности материи. Мы говорили на нашем собственном интимном языке, произнося слова сплетенными языками.
Потом мы лежали навзничь, глядя в венецианское окно на чистое ночное небо, размышляя, как обычно, о том, какие формы получатся, если соединить черточками точки звезд. Там, на северо-востоке – Большая Медведица? Хелен считала, что это она; я же видел только замысловатую букву Р. Хотя и бывало, что мы спорили, нам всегда было уютно в нашем невежестве, ведь небо за окном, каким бы таинственным ни казалось, было только нашим небом.
Одного я не мог понять. В отличие от прошлых раз Хелен не проявила почти никакого интереса к моей встрече с Изабел Джаггард и тому, что я узнал о смерти Захарии Маккензи. Я несколько раз возвращался к деталям, пытался развить свои теории об Арчи Макгау. Но она, судя по всему, предпочитала обходить эту тему. Когда я сказал ей, что Кромарти надеется вскоре узнать всю правду о семье Маккензи, она не выказала ни малейшего удивления тем, что я не говорил ей о его причастности к делу. Хелен посмотрела на меня так, будто слушала вполуха или вообще не хотела слышать того, что я ей рассказывал. Пока она не посмотрела на меня еще раз и не сказала:.