А карие, лучистые глаза Тамары, чем больше она выговаривалась, делались все добрее и просветленнее, но тут, ревя, прибежал Левка и, подтирая ладошками расквашенный до крови носишко, пожаловался, что Ленька не уступает ему цветные карандаши, а ему очень-очень нужно.
— Ну, теперь-то ты видишь, как воспитываешь своего старшего сына? — взбеленилась Тамара.
Неторопливо выколупнув остаток сигареты из мундштука, приятель встал и вышел, шаркая шлепанцами о затоптанный серый паркет. А Неделяев опять, как и вчера, когда приятель начал при нем школить Леньку — неумело и назойливо — за очередную двойку по родной речи, подумал, что врага они себе воспитывают, что раз уж все складывается таким образом, не лучше ли пристроить Леньку в детский дом — знать, такая на его долю судьба выпала. Но посоветовать это Неделяев не решился.
Воспользовавшись тем, что Тамара уселась пить чай спиной к нему, он тихонько-скоренько оделся и пошел в ванную, стараясь ступать как можно тише. Из кухни доносились голоса соседей, там что-то шипело и булькало.
— Я сколько раз тебе говорил: не тронь Левку! — донесся из глубины коленчатого коридора занудливый голос приятеля. — Сколько раз тебе еще говорить? Я тебя спрашиваю?!
Неделяев представил себе бледное, клинышком, личико Леньки, его выпученные глазенки, полные, должно быть, слез и отчаяния, его хрупкую фигурку с выпирающими ключицами, и ему нестерпимо стало жалко и несчастного мальчишку, и не менее несчастного его отчима. Ну зачем он тащит на себе эту ношу, коль она непосильна для него, зачем не освободиться от нее, кто бы его осудил за это? Сейчас и родных-то детей сдают в детдома.
Ах как все запутано, перековеркано, неблагополучно. Какое-то массовое, глобальное неблагополучие — особенно в семейных делах. Нет ведь ни одного знакомого, который бы хоть раз не сменил жену. На него, Неделяева, удивляются, как на динозавра: пятнадцать лет живет со своей, а не с чужой женой, воспитывает своих собственных, а не чужих детей.
«А ты-то! — вскинулось вдруг в Неделяеве. — Ты-то какого хрена торчишь в Москве, людям жизнь осложняешь? Тебе бы сейчас входить в свой дом, порадовать сыновей гостинцами, а жену скорым возвращением — чего ты остался? Ты же мог уехать вчера, харкнуть на всю эту блошиную возню со сценарием и уехать. Ах, ты еще не облобызал то место исхалтурившегося и безмерно обнаглевшего сценариста, которым он высиживает свои произведения? Вежливость, говоришь? Врешь, брат, — трусость. Боишься ты, что сценарист этот плюгавый звякнет по телефону директору киностудии о твоем плохом поведении, а тот только этого и ждет, и плакала тогда твоя хваленая независимость. Независимость, которой давно нет, которую ты навоображал, дабы тешить свое самолюбие. Экология духа!.. И правильно, что болт забили на эту тему, отобрали от тебя и передали другому. Что холуй может поведать изумленному человечеству о духе? О чьем духе? Холую — холуево…
— Папа! Папа! — взывал в глубине коридора умоляющий дрожащий голос испуганного ребенка.
— Да чего он там малого-то мучает? — не вытерпела Тамара и выскочила в коридор.
Неделяев вернулся в комнату, быстро оделся, подхватил портфель и на цыпочках покрался по коридору к выходу из квартиры. В полуоткрытую дверь во вторую комнатенку приятеля он увидел следующее: приятель, прижав к себе обе детские головенки — белокурую Левкину и каштановую Ленькину, невидяще смотрел в окно, за которым высвечивалось мартовское небо и среди причудливых торцов старых домов и надменной безликости фасадов новых рубиново светилась одна из звездочек Кремля.
Ленька, всхлипывая, все еще повторял: «Папа! Папа», — но, кажется, вовсе не из страха перед отцом, а от того, что не понимал, почему у отца сделалось т а к о е лицо — намертво отрешенное от всего земного. Из глаз Тамары, приникшей к дверному косяку, катились крупные слезы.
«Позвоню из автомата — попрощаюсь», — решил Неделяев и, оттянув курок французского замка, бесшумно выскользнул на лестничную площадку.
Он отправился шастать по магазинам. До повторного заседания комиссии было еще немало времени.
Продолжение заседания комиссии по приемке сценария в точности напоминало его начало. Даже боа из черно-бурой лисицы на плечах представительницы Минздрава пускало такие же россыпи искр, как и вчера. Выражение же усилия вспомнить что-то на лице этой представительницы значительно сгладилось возбуждением, происходившим, по-видимому, от сознания той чрезвычайной роли, которую она должна была сыграть в этом заседании.
Как и вчера, председательница разложила зачем-то и просмотрела свои бумаги, отметив в них что-то огрызком вчерашнего же карандаша; вонзила затем этот огрызок в кудель на своей голове и решительно провозгласила, обращаясь к пустому залу: